Дом Поэта. Ушедшая легенда

Максимилиан Волошин и Коктебель связаны абсолютно неразрывно. Ну кто бы знал об этом небольшом крымском поселке. Возможно он и стал бы известен благодаря постоянным восходящим потокам на плато Узун-Сырт (в 20-30 годы 20 века Коктебель стал центром планеризма и был переименован в Планерское), но скорее в узком кругу планеристов. Или благодаря прекрасным пейзажам, окружающим Коктебель, расположенный у подножья потухшего вулкана Карадаг. Но мало ли в Крыму великолепных пейзажей - они там на каждом шагу. Но Макс Волошин, немало путешествовавший (он жил в Париже, Берлине, Риме, путешествовал по Средней Азии, Памиру, Египту, Германии и Испании, "обошел пешком все побережья Средиземного моря") считал коктебельский пейзаж "одним из самых красивых земных пейзажей".

Поселившись в Коктебеле, Волошин исходил его окрестности так же тщательно, как прежде средиземноморское побережье. Слился с ним, стал его частью. Много описывал окружающие его пейзажи словами и кистью.

Э.Голлербах, искусствовед, литературовед писал о Волошине:

"В 1925 году, наблюдая Волошина в Коктебеле, я убедился в его соприродной связи, полной слиянности с пейзажем Киммерии, с ее стилем. Если в городской обстановке он казался каким-то “исключением из правил”, “беззаконною кометой в кругу расчисленных светил”, почти “монстром”, то здесь он казался владыкой Коктебеля, не только хозяином своего дома, но державным владетелем всей этой страны, и даже больше, чем владетелем: ее творцом, Демиургом, и, с тем вместе, верховным жрецом созданного им храма."

Но все же не многочисленные стихи Волошина, воспевающие здешние края, не его чудесные акварели прославили Коктебель - он был не самым известным поэтом и художником своего времени, времени Блока и Брюсова, Мандельштама и Марины Цветаевой, Серова и Кустодиева. Свой дом в Коктебеле он превратил в дом творчества, пристанище для художников, писателей, ученых. В 20-30 годы сюда приезжали отдыхать до 600 человек за лето, собирались самые яркие представители художественной интеллигенции, находя здесь бесплатный кров, отдых, особо насыщенную духовную и интелектуальную атмосферу, великолепную библиотеку, живое и творческое общение. Именно этот нескончаемый поток и разнес славу о Коктебеле.

Будучи убежденным, что "корень всех социальных зол лежит в институте заработной платы", Волошин не брал денег за проживание с приезжающих. Этим он вызывал лютую ненависть у всех жителей поселка, которые считали, что Волошины, пуская бесплатно в свой дом множество людей, лишают остальных владельцев недвижимости сезонных заработков.

"Он так же давал, как другие берут. С жадностью. Давал, как отдавал. Он и свой коктебельский дом, таким трудом добытый, так выколоченный, такой заслуженный, такой его по духовному праву, кровный, внутренне свой, как бы с ним сорожденный, похожий на него больше, чем его гипсовый слепок, — не ощущал своим, физически своим..." - вспоминала Марина Цветаева.

Немало натерпелся Волошин и от местных властей, которые добивались выселения Волошина как буржуя, пытались то реквизировать его дом, то уплотнить, отняв часть, то требовали уплаты налогов за "содержание гостиницы". Кто знает, возможно именно травля, организованная местными жителями, обвинившими поэта в том, что якобы его собаки разорвали несколько овец, последовавший за этим рабоче-крестьянский суд, доконали Волошина и вызвали инсульт, после которого его творческая деятельность практически прекратилась.

Умер Максимилиан Волошин в 1932 году, после второго инсульта, ему было всего лишь 55 лет. Хорошо, что власти выполнили хотя бы последнюю волю поэта, похоронив его на холме Кучук-Енишар, к востоку от поселка. Там же была похоронена в 1976 году и Мария Степановна, его вторая жена, которая после смерти поэта стала хранительницей его Дома, переданного по завещанию Волошина Союзу писателей. Мария Степановна была преданной спутницей и опорой поэта, сумела в годы войны и немецкой оккупации сохранить от уничтожения и разграбления все уникальное художественное и литературное наследие.

Не знаю, пошла ли на пользу Коктебелю его популярность - наверное, да. Мне трудно судить об этом, потому что нынешний многолюдный, суетливый, «тусовочный» Коктебель я не люблю. Тут я солидарна с Марией ПЕТРОВЫХ

Но дух Волошина по-прежнему здесь, живет и дышит в каждом холме и камне, волне и кустике полыни.

ВЕРА ЗВЯГИНЦЕВА

Я, наверно, и в смертной постели

отзовусь на далекий твой зов,

бирюзовый залив Коктебеля

в многоцветной оправе холмов.

Я тропинкою памяти верной

на высокую гору взберусь -

там над водной пустыней безмерной

превращалась в гармонию грусть.

Побегу по бренчащим каменьям,

и, с охапкой полыни в руках,

поднимусь по знакомым ступеням,

чтоб увидеть лицо Таиах.

Ни забвенье, ни тленье, ни плесень

не сотрут этих вечных примет

той, что спутницей жизни и песен

сделал некогда русский поэт.

Это время все ближе и ближе, -

как тускнеющую акварель,

сквозь закрытые веки увижу

наплывающий Коктебель...


Побывать в Коктебеле и не зайти в Дом поэта - непростительно. Необычный дом-корабль вот уже больше 100 лет стоит на набережной, обращенный вытянутыми окнами к морю, и чем-то напоминает своего хозяина, поэта и художника Максимилиана Волошина.

Человек он был неординарный. Даже друзья признавались, что невозможно понять, шутит Волошин или говорит серьезно. "Скажите, неужели все, что рассказывают о порядках в вашем доме, правда?", спрашивали у Макса вновь прибывшие гости. "А что рассказывают?" - "Говорят, что каждый, кто приезжает к вам в дом, должен поклясться: мол, считаю Волошина выше Пушкина! Что у вас право первой ночи с любой гостьей. И что, живя у вас, женщины одеваются в "полпижамы": одна разгуливает по Коктебелю в нижней части на голом теле, другая - в верхней. Еще, что вы молитесь Зевсу. Лечите наложением рук. Угадываете будущее по звездам. Ходите по воде, аки посуху. Приручили дельфина и ежедневно доите его, как корову. Правда это?" "Конечно, правда!" - гордо отвечал Волошин. И были те, кто верил! Его многогранность притягивала многих, и возможно, во многом благодаря Максимилиану Александровичу Коктебель из захолустья превратился в модный дачный оселок, который в первую очередь облюбовали поэты, писатели и артисты. Но обо всем по порядку.

Сейчас вокруг дома густо разрослись деревья. Поэтому не сразу замечаешь, что разноуровневое каменное здание опоясано светло-голубыми террасами и балкончиками, а в мастерскую можно подняться по длинной, будто корабельные сходни, лестнице.

На первом этаже располагаются небольшие комнаты-каюты, из которых 3 открыты для осмотра. В первом зале стены увешены фотографиями из домашнего архива, под стеклом - личные вещи, книги и рукописи. Здесь речь пойдет о биографии Максимилиана Волошина.

Максимилиан Александрович Волошин родился 28 мая 1877 года в Киеве. Его отец Александр Максимович Кириенко-Волошин был членом Киевской палаты уголовного и гражданского суда, служил коллежским советником. Мать Елена Оттобальдовна, урождённая Глазер, происходила из семьи обрусевших немцев. Вскоре после рождения Максимилиана родители мальчика расстались, и своего отца Волошин не помнил. Александр Максимович Кириенко-Волошин умер в 1881 году, когда Максу не исполнилось и 5 лет.

Воспитанием сына занялась мать. Спустя несколько лет после смерти мужа, она вместе с сыном переезжает в Москву, где Елена Оттобальдовна устраивается на службу в контору при строящейся Московско-Брестской железной дороге. Макс остается дома с няней. Уже в 5 лет он научился читать, а став немного старше стал заучивать наизусть стихи Лермонтова и Пушкина.

В Москве мать отдает Макса в гимназию. Волошин считал годы, проведенные в гимназии, потраченными впустую. Сам он мечтает только о двух вещах - писать стихи и жить налегке. Стихи он начинает писать в 12 лет, а чуть позже в 1893 году сбывается и вторая его мечта - его мать купила землю в Коктебеле и они переехали на юг. На этот переезд Елена Оттобальдовна решается из-за дороговизны в Москве и из-за астмы Максимилиана. 17 марта 1893 года Волошин записал в дневнике: "Сегодня великий день. Сегодня решилось, что мы едем в Крым, в Феодосию, и будем там жить. Едем навсегда!.. Прощай, Москва! Теперь на юг, на юг! На этот светлый, вечно юный, вечно цветущий, прекрасный, чудесный юг!"

Волошин продолжил обучение в Феодосийской гимназии, где ему нравится больше, чем в Москве. Он продолжает писать стихи, и в 1895 году его стихотворение "Над могилой В. К. Виноградова" (директора феодосийской гимназии) было напечатано. Но сам поэт считал своим подлинным литературным дебютом публикацию стихотворений в журнале "Новый путь" в 1903 году.

В Феодосии Макса уже и девушки узнают на улице, причем не только как поэта, но и как актера гимназического театра. По воспоминаниям современников, он настолько вжился в роль городничего в пьесе Гоголя "Ревизор", что не только сорвал овации зала, но и получил личную благодарность от присутствующего на спектакле полицмейстера.

По окончании гимназии Макс мечтает об историко-филологическом факультете Московского университета, но поступает на юридический. Через год его отчисляют за участие в подготовке студенческих забастовок и высылают в Феодосию под негласный надзор полиции.

В это время Максимилиан совершает свою первую поездку по Европе вместе с матерью. Вернувшись в Москву, он узнает, что к занятиям все еще не допущен. Он отправляет прошение на имя ректора Московского университета, его восстанавливают, и, сдав экстерном экзамены, Макс переходит на третий курс юридического факультета.

После экзаменов Волошин вместе с друзьями Василием Ишеевым и Леонидом Кандауровым отправляется в свое второе путешествие по Европе. Выехав 26 мая 1900 года из Москвы, молодые люди по очереди вели дневник "Журнал путешествия, или Сколько стран можно увидать на полтораста рублей". У каждого было по 150 рублей и оказалось, что за эти деньги можно посетить 4 страны - Австро-Венгрию, Германию, Италию и Грецию (Швейцария и Турция не в счет).

На центральном фото Волошин с друзьями Л. В. Кандауровым и В. П. Ищеевым, Рим. 1900 год

Юные путешественники увидели европейские достопримечательности, попутно попадая в нештатные ситуации, и по счастью из которых благополучно выбирались. Из Константинополя, где по каким-то причинам друзья были сначала задержаны, а затем отпущены турецкой полицией, они прибывают в Севастополь. И самое важное, в этом путешествии родились стихи для книги Волошина "Годы странствий" - первый цикл первого сборника стихотворений, вышедшего в 1910 году. Этим же словосочетанием поэт определил соответствующий этап своего жизненного пути.

В 20-х числах августа 1900 года по приезде в Феодосию Макс был арестован и отправлен в московскую тюрьму, но уже 1 сентября его отпустили "до особого распоряжения". Предвидя скорую ссылку, он решает принять предложение знакомого и уехать в Среднюю Азию на разведку трассы железной дороги Оренбург - Ташкент.

1900-й год стал в жизни Волошина переломным. Как он сам об этом позже напишет: "1900-й год, стык двух столетий, был годом моего духовного рождения". Осознавая, что на юридический факультет он возвращаться уже не хочет, и единственное, что истинно увлекает его и чему он готов посвятить себя - это искусствоведение. В 1901 году Максимилиан Александрович уезжает в Париж, связав на долгие годы свою жизнь с удивительным городом.

Об этом периоде Волошин напишет в своей автобиографии: "В эти годы - я только впитывающая губка. Я весь - глаза, весь - уши". Он посещает школу при Лувре, лекции при Сорбонне, начинает писать статьи о французских художниках, скульпторах и печататься для русских изданий.

В 1903 году Максимилиан Александрович ненадолго приезжает в Москву, где знакомиться с Маргаритой Васильевной Сабашниковой - Аморей, как называли её близкие. По словам Волошина в ней он увидел "удивительное сочетание ума и красоты".

Маргарита Васильевна Сабашникова была наследницей двух крепких купеческих родов - Сабашниковых и Андреевых. К моменту знакомства с Волошином она художница и поэтесса, стихи которой уже печатают. Спустя некоторое время Маргарита приезжает в Париж, чтоб совершенствоваться в живописи. Макс становится для неё гидом, а она для него - поэтической музой. Стихи 1903-1907 годов, посвященные ей, вошли в поэтический цикл "Ainori Amara Sacrum" ("Святая горечь любви").

Годы жизни, проведенные в Париже, Волошин называет "периодом блуждания духа". В это время он проходи через множество религий: изучал буддизм, католицизм, оккультизм, магию, входит в масонскую ложу. Вместе с Маргаритой они посещают лекции Рудольфа Штайнера - основателя духовной науки антропософии. "Именно Штайнеру больше всего из людей обязан познанием самого себя", - писал Волошин. Правда, впоследствии от антропософии, как и от других религий, он отошел. В отличие от Маргариты, которая осталась верна учению Штайнера до конца своей жизни.

Отношение молодых людей были непростые, но, тем не менее, 12 апреля 1906 года они обвенчались в церкви Святого Власия в Москве. После венчания молодожены вернулись в Париж, а затем отправились в свадебное путешествие по Дунаю.

Маргарита Сабашникова и Максимилиан Волошин, Париж, 1906 год

В июле 1906 года они приезжают в Коктебель, чтобы повидаться с Еленой Оттобальдовной, но уже в ноябре отправляются в Петербург, где селятся в знаменитом "доме с башнями" или просто "Башне" на Таврической улице. В это же время там жил философ и поэт-символист Вячеслав Иванов, у которого на "Ивановские среды" собирались поэты серебряного века. И случилось так, что здесь на "Башне" между Аморей, Ивановым и его женой Лидией Зиновьевой-Аннибал возникают сложные отношения, которые привели к тому, что в 1907 году Макс и Маргарита расстались.

Официально развод был оформлен только в спустя 20 лет, и все эти годы бывшие супруги поддерживали дружеские отношения. Так, в 1914 году по просьбе Маргариты Волошин приезжал в местечко Дорнах в Швейцарии, где строился антропософский центр - Иоанново здание или храм Гётеанума Штайнера. Маргарита работает на строительстве храма как художник, а Волошину доверили эскиз 400-иетрового занавеса для Гётеанума. Он работает резчиком по дереву, но уже в январе 1915 года уехал в Париж.

В это время выходит его второй сборник стихов, посвященный Первой мировой войне "Год пылающего мира". Он много работает как переводчик: переводит как французских поэтов, так и бельгийского поэта Эмиля Верхарна. До сих пор переводы Волошина стихов Верхарна считаются одними из лучших.

В 1916 году по просьбе Елены Оттобальдовны Макс возвращается в Россию. Тогда же выходит третий сборник его стихов "Иверни", что означает "осколки", поскольку в сборник вошли его лучшие произведения.

В роковом 1917 году Волошин приезжает в этот дом в Коктебеле, и больше не покидает его до самой своей смерти. Здесь же встречает революцию и последовавшую гражданскую войну. В сложный в истории России период он занимает позицию над схваткой, не примыкая ни к одной из сторон, не разделяя взглядов ни белых, ни красных. Однако у себя на чердаке он устраивает тайник, где прячет приговоренных к расстрелу. Когда генерал Сулькевич выбил красных из Крыма, у Волошина скрывался делегат подпольного большевистского съезда. "Имейте в виду, что когда вы будете у власти, точно так же я буду поступать и с вашими врагами!", - пообещал Макс.

В 1919 году у Волошина вышел последний сборник стихов "Демоны глухонемые". После публикации в 1923 году в журнале "На посту" статьи Б. Таля "Поэтическая контрреволюция в стихах М. Волошина" Максимилиана Александровича перестают печатать. За поэтом закрепляется ярлык ярого выдержанного контрреволюционера и монархиста, творчество которого молодой строящейся советской стране чуждо.

Но несмотря ни на что, после гражданской войны в коктебельский дом к Волошину продолжают приезжать представители русской творческой интеллигенции. Дом поэта становится бесплатным домом отдыха для писателей. Но этому не верят местные власти, и требуют от Волошина уплаты налогов за содержание гостиницы. Поэтому гости были вынуждены писать расписки о том, что жильё им сдается абсолютно бесплатно. Одна из таких "подписок" лежит под стеклом музейной витрины;

В 1922 году в Крыму начался голод. Елена Оттобальдовна серьезно заболела, и из Феодосии пригласили медсестру Марию Степановну Заболотскую. Перед смертью Елена Оттобальдовна советует Максу "женись на Марусе, она спасет и тебя, и этот дом". После смерти матери в 1923 году верная Маруся входит в дом на правах хозяйки и жены Волошина, и берет на себя все заботы о гостях.

Максимилиан Александрович продолжал писать стихи и картины. Когда его спрашивали, кем он себя считает - поэтом или художником, он, не задумываясь, отвечал - поэтом. Но потом непременно добавлял: "И художником". Картины Волошина собраны в одной из комнат первого этажа, и рядом с каждой из них хочется задержаться подольше. Несмотря на фееричность их творца, сами полотна можно назвать сдержанными, а где-то и степенно величественными.

Работы Волошина - "Автопортрет", "Астма" и "Лиловый залив"

Работать как художник он начал еще в Париже, пройдя через множество техник. Пробовал писать углем, карандашом, гуашью, работал в смешанной технике, но в итоге останавливается на акварели. Основной сюжет картин - пейзажи древней Киммерии. Волошин придерживался теории, что Киммерия занимала территории от Керченского пролива до Судака.

Акварель М.А. Волошина "Киммерия"

Одними из своих учителей в живописи Волошин считал "классических японцев (Хокусай, Утамаро)", и на манер японцев некоторые из своих картин он подписывал стихотворными строчками. Свои полотна он охотно раздаривал друзьям, говоря: "Вы отдали: и этим вы богаты, Но вы рабы всего, что жаль отдать".

Себя Волошин называл последним эллином и одевался соответствующе. За стеклом выставлен коктебельский хитон Волошина, который шили для него Елена Оттобальдовна и Маруся. На ногах он носил сандалии, на голове - венок из полыни, а в руке обязательно был посох. Здесь же на полочке лежит фотоаппарат Кодак, которым Макс фотографировал гостей.

Рядом на фото засняты археологические раскопки на холме Тепсень ("деревянная мечеть"), расположенном на западной окраине Коктебеля. Наблюдая за археологами, Волошин написал ставшие знаменитыми строчки:

"Каких последов в этой почве нет

Для археолога и нумизмата -

От римских блях и эллинских монет

До пуговицы русского солдата".

Последний зал на первом этаже посвящен истории Коктебеле и гостям Волошина. Известно, что на месте поселка Коктебель когда-то было пустынное побережье. Обжитой была только маленькая деревушку под Карадагом. В конце XIX века сюда приехал Эдуард Андреевич Юнге - врач-офтальмолог из Петербурга. Осматривая побережье во время конной прогулки, он был очарован местными пейзажами настолько, что решил купить всё побережье, благо, что местная земля никого не интересовала и продавалась дешево - по 1 рублю за десятину.

Купив земли, Юнге решил переехать сюда, разбить виноградники, и, самое главное, провести в долину воду. Но вскоре понял, что пенсии офтальмолога не хватит на работы по орошению. Хотя разбить виноградники и заложить винзавод ему удалось, о чем я рассказывала в посте про .

Обращение в министерство сельского хозяйства за содействием в деле мелиорации земель успеха не принесло, и Юнге решает распродать побережье на дачные участки. Так, в газете "Московские ведомости" появилась заметка, что на крымском побережье очень недорого продаются дачные участки, и одними из первых на это объявление откликнулись Елена Оттобальдовна и Павел Павлович фон Теша. В то время они состояли в гражданском браке, но впоследствии мать Волошина завела собственное хозяйство.

В сентябре 1903 года Елена Оттобальдовна и представитель семьи Юнге по доверенности совершили у нотариуса в Феодосии "акт купчей крепости" на участок земли в Коктебеле в тысячу триста две квадратных сажени для М.А. Волошина. В тот же год Максимилиан Александрович начал строительство дома по собственным эскизам, затянувшееся на десятилетие и завершившееся в 1913 году постройкой мастерской, ставшей сакральным центром его дома.

Прибрежные участки в Коктебеле в основном покупали писатели, поэты и актеры - их называли нормальными дачниками. А вот гостей, приезжавших в усадьбу Волошиных, называли обормотами, и предводителем обормотов считалась сама Елена Оттобальдовна. В доме её называли Пра - прародительница, праматерь здешних мест. Она была постоянной участницей розыгрышей, мистификаций и спектаклей, которые устраивал для гостей Макс.

Для гостей был придуман устав "Ордена обормотов", определяющий пункт которого звучал так: "Требование к проживающим - любовь к людям и внесение доли в интеллектуальную жизнь дома". В разные годы устав неукоснительно соблюдали Николай Гумилев, Александр Грин, Алексей Толстой, Максим Горький, Осип Мандельштам, Валерий Брюсов, Андрей Белый, Михаил Зощенко.

Максимилиан Волошин с матерью Еленой Оттобальдовной в Коктебеле

В общей сложности Волошин сдавал гостям 21 комнату, и за сезон здесь могли отдохнуть около 600 человек. Все необходимое отдыхающие привозили с собой. Ни удобств, ни прислуги не было. Лишь в помощь Марусе нанимали женщин из соседней болгарской деревни, помогавших ей готовить. Остальные заботы ложились на плечи хозяйки.

В мае 1911 года у Макса останавливались сестры Цветаевы. Здесь Марина познакомилась со своим будущим мужем, а через несколько она вернулась сюда с дочерью и Сергеем Эфроном. В одном из писем к Волошину Марина Ивановна написала: "Чем я тебе отплачу? Это лето было лучшим из всех моих взрослых лет и им я обязана тебе". Позже в книге воспоминаний "Живое о живом", она попыталась показать характер и самобытность "коктебельского Пана": "Максу я обязана крепостью и открытостью моего рукопожатия и с ними пришедшему доверию к людям. Жила бы как прежде - не доверяла бы, как прежде; может быть, лучше было бы - но хуже".

У Волошина есть картина "Прощание с Коктебелем". На ней изображена молодая девушка, целующая на прощание берег моря. Есть предположение, что это не кто иная, как Марина Цветаева.

Картина Волошина "Прощание с Коктебелем"

А однажды сюда приезжал летчик Константин Константинович Арцеулов, и, прогуливаясь с Максом по одному из холмов, Арцеулов подбросил вверх шляпу, но шляпа не упала на землю, а продолжала планировать в воздухе. Так были открыты восходящие потоки воздуха, которые до сих пор способствуют планеризму на расположенной поблизости горе Клементьева.

Однако с местными властями отношения у Волошина не сложились. В 1928 году чабаны предъявили Максу обвинение в том, что его собаки режут овец. Волошину пришлось выплатить большой штраф. Из-за этой истории у него случился инсульт, восстановиться после которого он не смог, о чем писал: "Я стремительно старею. И физически, и духовно". В 1932 году Волошин заразился гриппом, давшем осложнение и на без того слабые легкие. 11 августа того же года поэта не стало. Ему было всего лишь 55 лет.

Волошин завещал похоронить себя на самом высоком холме Коктебеля - Кучук-Енишары. Через этот холм он ходил пешком из Коктебеля в Феодосию, здесь останавливался, чтобы передохнуть и полюбоваться пейзажем. Он просил не сажать вокруг могилы цветов и деревьев, чтобы не нарушать красоту здешних мест. Вместо этого завещал приносить на могилу камни. С тех пор появилась традиция, поднимаясь на холм к могиле Волошина, нести с собою камешек и загадывать желание.

Рядом с Максимилианом Александровичем покоится прах Марии Степановны, пережившей мужа на 44 года. Во многом именно благодаря ей спасся этот дом. Чтобы сохранить будущие экспонаты музея во время немецкой оккупации Крыма, она прятала в подвале и даже закапывала в землю мемориальные вещи. Организация музея было делом непростым и очень долгим. До официального открытия музея в доме поэта, состоявшегося 1 августа 1984 года, Мария Степановна не дожила.

Обойдя комнаты первого этажа, по лестнице поднимаемся в мастерскую, о которой сам Волошин писал так:

"Всей грудью к морю, прямо на восток,

Обращена, как церковь, мастерская,

И снова человеческий поток

Сквозь дверь её течёт, не иссякая".

Огромные окна со ставнями в мастерской Волошина.

Здесь Максимилиан Александрович писал свои акварели, потому что не любил рисовать с натуры. Он говорил, что акварель любит стол. Читаем стихотворение "Дом поэта" дальше:

"Войди, мой гость, стряхни житейский прах

И плесень дум у моего порога…

Со дна веков тебя приветит строго

Огромный лик царицы Таиах".

Эти строки касаются копии скульптуры древнеегипетской царицы Таиах, установленной на высоком постаменте в центре "каюты" - небольшого уголка мастерской, названного так, потому что дом задумывался как корабль, несущийся по волнам. Ведь во времена Волошина набережной перед окнами дома еще не было, и от дверей до моря - всего каких-то 30 метров.

С этой скульптурой связана романтическая история любви Максимилиана Волошина и Маргариты Сабашниковой. Когда-то они вместе посетили музей восточных искусств в Париже, и, увидя там статую Таиах, Волошин был поражен сходством Маргариты с египетской царицей. Впоследствии он заказал гипсовый слепок со скульптуры, и никогда больше с ним не расставался. Она была во всех его парижских мастерских, потом он привез её в коктебельский дом.

По словам Волошина скульптура была настолько необыкновенной, что он подмечал за ней разные странности. К примеру, во время августовского полнолуния свет, проникая через готические окна его мастерской, падал на лицо Таиах, и скульптура начинала загадочно улыбаться. Говорят, что после того, как во время войны её прятали в подвале, улыбка на её лице больше не появляется.

В каюте - два низких самодельных диванчика, на которых рассаживались гости. Над диванчиками - японские ксилографии из собранной Волошиным коллекции. На полочках - сухие растения и габриаки.

Когда-то, Макс. прогуливаясь у моря со своей подругой Лилей (Елизаветой Ивановной Дмитриевой), подобрал причудливую корягу из виноградного корня, принесенную на берег волной. Коряга напоминала чертенка, и они придумали ему имя – Габриах, со временем превратившееся с «Гаврюшу». Само слово «габриах» Волошин отыскал в книге по демонологии, согласно которой Габриах – бес, защищающий от злых духов. Позже мистификатор Волошин вместе с Лилей использовали имя беса для розыгрыша издателя журнала, не пожелавшего печатать стихи Дмитриевой, пока она не стала выдавать себя за испанку Черубиина де Габриак (буква Х нарочно была заменена на К). Но, это уже совсем другая история, приведшая Волошина к дуэли с Николаем Гумилевым.

Жильцы дома Волошина подбирали виноградные корни на берегу, и каждая их этих фигурок пробуждала фантазии гостей, дававшим габриакам имена. К прмеру, здесь хранится габриак, который гостивший у Волошина Александр Грин назвал "Бегущей по волнам".

В углу на диванной полке сидит деревянный человечек с отвалившейся ногой. По преданию, эта кукла и еще потайная дверь за холстом на чердаке Волошина, подсказали Алексею Толстому обратиться к итальянской сказке "Пиноккио", благодаря чему мы знаем сказку про Буратино.

Здесь же хранится окаменевший от времени обломок корабля, давным-давно потерпевшего кораблекрушение у берегов Коктебеля. Волошин всех уверял, что это обломок корабля Одиссея, спускавшийся у подножия Карадага в ревущий грот, через который проходил царство Аида.

Почти все вещи в мастерской - полки для книг, стеллажи, рамки для картин, ставни для окон, лестницы и прочее-прочее сделаны руками самого Максимилиана Волошина. Фабричные вещи он не любил и называл их чужими: "В моей мастерской из чужих вещей всего три - бюро, кресло и зеркало".

В мастерской сохранилось высокая конторка, которую Волошин смастерил специально для Алексея Толстого, который любил работать стоя.

В мемориальной библиотеке 9.5 тысяч книг. Большая их часть написана на французском языке, но есть на русском, немецком и итальянском языках. Многие экземпляры с автографами. Кроме художественной литературы, здесь собраны книги по биологии, физике, астрономии. К книгам Волошин относился очень трепетно, и гостям сильно попадало, если взятый из библиотеки экземпляр был оставлен на пляже или на улице.

Над лестницей - портреты Волошина. Один из них, написанный мексиканским художником Диего Ривере, с которым Макс дружил, когда жил в Париже, поэт считал лучшим из своих изображений. Чем дольше смотришь на портрет, тем больше замечаешь изображенных на нем предметов - ваза с фруктами, парусник, лестница, луна, сжатая в кулак рука. Все эти детали в той или иной степени описывали самого хозяина дома.

Портрет Волошина, выполненный мексиканским художником Диего Ривере

Рядом стоит портрет Волошина работы Петрова-Водкина, дальше - незаконченный портрет ирландской художницы, портрет Татьяна Давыдовна Цемах (поэтессы Татиды, с которой у Волошина были близкие отношения, но недолго, потому что она не нравилась Елене Оттобальдовне). Здесь же выставлена картина, на которой изображен дом поэта, так органично вписавшийся в коктебельский ландшафт.

Всем гостям дома было известно, что Волошин работал только до обеда - в мастерской или в летнем кабинете, и никто в эти часы не смел его тревожить. Но после обеда сюда мог зайти любой желающий, даже просто прохожий с улицы, чтобы показать свои стихи или просто поговорить с Максимилианом Александровичем. "Дом Волошина в Коктебеле был одним из культурнейших центров не только России, но и Европы", - так отзывался о коктебельском доме поэт Андрей Белый.

Узнавать о Волошине можно по воспоминаниям современников, но обратиться к его стихам и картинам. Экскурсию по гостеприимному дому логично закончить строчками из "Дома поэта", и идти дальше.

"Пойми простой урок моей земли:

Как Греция и Генуя прошли,

Так минет всё - Европа и Россия,

Гражданских смут горючая стихия

Развеется… Расставит новый век

В житейских заводях иные мрежи…

Ветшают дни, проходит человек,

Но небо и земля - извечно те же.

Поэтому живи текущим днём.

Благослови свой синий окоём.

Будь прост, как ветр, неистощим, как море,

И памятью насыщен, как земля.

Люби далёкий парус корабля

И песню волн, шумящих на просторе.

Весь трепет жизни всех веков и рас

Живёт в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас".

25.12.1926 год

Вид на мыс Хамелеон (Лагерный) с холмов над городом

Тэги: Крым, Коктебель, Волошин

2017-05-27

Пятого мая 1911 года, после чудесного месяца одиночества на развалинах генуэзской крепости в Гурзуфе, в веском обществе пятитомного Калиостро и шеститомной Консуэлы, после целого дня певучей арбы по дебрям восточного Крыма, я впервые вступила на коктебельскую землю, перед самым Максиным домом, из которого уже огромными прыжками, по белой внешней лестнице, несся мне навстречу – совершенно новый, неузнаваемый Макс. Макс легенды, а чаще сплетни (злостной!), Макс, в кавычках, «хитона», то есть попросту длинной полотняной рубашки, Макс сандалий, почему-то признаваемых обывателем только в виде иносказания «не достоин развязать ремни его сандалий» и неизвестно почему страстно отвергаемых в быту – хотя земля та же, да и быт приблизительно тот же, быт, диктуемый прежде всего природой, – Макс полынного веночка и цветной подпояски, Макс широченной улыбки гостеприимства, Макс – Коктебеля.

– А теперь я вас познакомлю с мамой. Елена Оттобальдовна Волошина – Марина Ивановна Цветаева.

Мама: седые отброшенные назад волосы, орлиный профиль с голубым глазом, белый, серебром шитый, длинный кафтан, синие, по щиколотку, шаровары, казанские сапоги. Переложив из правой в левую дымящуюся папиросу: «Здравствуйте!»

Е. О. Волошина, рожденная – явно немецкая фамилия, которую сейчас забылаНотабене! Вспомнила! Тиц. (5 апреля 1938 года, при окончательной правке пять лет спустя!) ( примеч. М. Цветаевой ). . Внешность явно германского – говорю германского, а не немецкого – происхождения: Зигфрида, если бы прожил до старости, та внешность, о которой я в каких-то стихах:

– Длинноволосым я и прямоносым

Германцем славила богов.

(Что для женщины короткие волосы – то для германца длинные.) Или же, то же, но ближе, лицо старого Гёте, явно германское и явно божественное. Первое впечатление – осанка. Царственность осанки. Двинется – рублем подарит. Чувство возвеличенности от одного ее милостивого взгляда. Второе, естественно вытекающее из первого: опаска. Такая не спустит. Чего? Да ничего. Величественность при маленьком росте, величие – изнизу, наше поклонение – сверху. Впрочем, был уже такой случай – Наполеон.

Глубочайшая простота, костюм как прирос, в другом немыслима и, должно быть, неузнаваема: сама не своя, как и оказалось, два года спустя на крестинах моей дочери: Е. О., из уважения к куму – моему отцу – и снисхождения к людским навыкам, была в юбке, а юбка не спасла. Никогда не забуду, как косился старый замоскворецкий батюшка на эту крестную мать, подушку с младенцем державшую, как ларец с регалиями, и вокруг купели выступавшую как бы церемониальным маршем. Но вернемся назад, в начало. Все: самокрутка в серебряном мундштуке, спичечница из цельного сердолика, серебряный обшлаг кафтана, нога в сказочном казанском сапожке, серебряная прядь отброшенных ветром волос – единство. Это было тело именно ее души.

Не знаю, почему – и знаю, почему – сухость земли, стая не то диких, не то домашних собак, лиловое море прямо перед домом, сильный запах жареного барана, – этот Макс, эта мать – чувство, что входишь в Одиссею.

Елена Оттобальдовна Волошина. В детстве любимица Шамиля, доживавшего в Калуге последние дни. «Ты бы у нас первая красавица была, на Кавказе, если бы у тебя были черные глаза». (Уже сказала – голубые.) Напоминает ему его младшего любимого сына, насильную чужую Калугу превращает в родной Кавказ. Младенчество на коленях побежденного Шамиля – как тут не сделаться Кавалером Надеждой Дуровой или, по крайней мере, не породить поэта! Итак, Шамиль. Но следующий жизненный шаг – институт. Красавица, все обожают. «Поцелуй меня!» – «Дашь третье за обедом – поцелую». (Целоваться не любила никогда.) К концу обеда перед корыстной бесстрастной красавицей десять порций пирожного, то есть десять любящих сердец. Съев пять, остальными, царственным жестом, одаривала: не тех, кто дали, а тех, кто не дали.

Каникулы дома, где уже ходит в мужском, в мальчишеском – пижам в те времена (шестьдесят лет назад!) не было, а для пиджака, кроме его куцего уродства, была молода.

О ее тогдашней красоте. Возглас матроса, видевшего ее с одесского мола, купающейся: «И где же это вы, такие красивые, рудитесь?!» – самая совершенная за всю мою жизнь словесная дань красоте, древний возглас рыбака при виде Афродиты, возглас – почти что отчаяния! – перекликающийся во мне с недавними строками пролетарского поэта Петра Орешина, идущего полем:

Да разве можно, чтоб фуражки

Пред красотой такой не снять?

Странно, о родителях Е. О. не помню ни слова, точно их и не было, не знаю даже, слышала ли что-нибудь. И отец, и мать для меня покрыты орлиным крылом Шамиля. Его сын, не их дочь.

После института сразу, шестнадцати лет, замужество. Почему так сразу и именно за этого, то есть больше чем вдвое старшего и совсем не подходящего? Может быть, здесь впервые обнаруживается наличность родителей. Так или иначе, выходит замуж и в замужестве продолжает ходить – тонкая, как тростинка – в мальчишеском, удивляя и забавляя соседей по саду. Дело в Киеве, и сады безмерные.

Вот ее изустный рассказ:

– Стою на лесенке в зале и белю потолок – я очень любила белить сама – чтобы не замазаться, в похуже – штанах, конечно, и в похуже – рубашке. Звонок. Кого-то вводят. Не оборачивая головы, белю себе дальше. К Максиному отцу много ходили, не на всех же смотреть.

«Молодой человек!» – не оборачиваюсь. – «А молодой человек?» Оборачиваюсь. Какой-то господин, уже в летах. Гляжу на него с лестницы и жду, что дальше. «Соблаговолите передать папаше... то-то и то-то...» – «С удовольствием». Это он меня не за жену, а за сына принял. Потом рассказываю Максиному отцу – оказался его добрым знакомым. «Какой у вас сынок шустрый, и все мое к вам дело передал толково, и белит так славно». Максин отец – ничего. «Да, – говорит, – ничего себе паренек». (Кстати, никогда не говорила муж, всегда – Максин отец, точно этим указывая точное его значение в своей жизни – и назначение.) Сколько-то там времени прошло – у нас парадный обед, первый за мою бытность замужем, все Максиного отца сослуживцы. Я, понятно: уже не в штанах, а настоящей хозяйкой дома: и рюши, и буфы, и турнюр на заду – все честь честью. Один за другим подходят к ручке. Максин отец подводит какого-то господина: «Узнаешь?» Я-то, конечно, узнаю – тот самый, которого я чуть было заодно не побелила, а тот: «Разрешите представиться». А Максин отец ему: «Да что ты, что ты! Давно знакомы». – «Никогда не имел чести». – «А сынишку моего на лестнице помнишь, потолок белил? Она – самый ». Тот только рот раскрыл, не дышит, вот-вот задохнется. «Да я, да оне, да простите вы меня, сударыня, ради Бога, где у меня глаза были?» – «Ничего, – говорю, – там где следует». Целый вечер отдышаться не мог!

Из этой истории заключаю, что рожденная страсть к мистификации у Макса была от обоих родителей. Языковой же дар – явно от матери. Помню, в первое коктебельское лето, на веранде, ее возмущенный голос:

– Как ужасно нынче стали говорить! Вот Лиля и Вера, – ведь не больше, как на двести слов словарь, да еще как они эти слова употребляют! Рассказывает недавно Лиля о каком-то своем знакомом, ссыльном каком-то: «И такой большой, печальный, интеллигентный глаз...» Ну, как глаз может быть интеллигентным? И все у них интеллигентное, и грудной ребенок с интеллигентным выражением, и собака с интеллигентной мордой, и жандармский полковник, с интеллигентными усами... Одно слово на всё, да и то не русское, не только не русское, а никаковское, ведь по-французски intelligent – умный. Ну, вы, Марина, знаете, что это такое?

– Футляр для очков.

– И вовсе не футляр! Зачем вам немецкое искаженное Futteral, когда есть прекрасное настоящее русское слово – очешник. А еще пишете стихи! На каком языке?

Но вернемся к молодой Е. О. Потеряв первого ребенка – обожаемую, свою , тоже девочку-мальчика, четырехлетнюю дочку Надю, по которой тосковала до седых и белых волос, Е. О., забрав двухлетнего Макса, уходит от мужа и селится с сыном – кажется, в Кишиневе. Служит на телеграфе. Макс дома, с бабушкой – ее матерью. Помню карточку в коктебельской комнате Е. О., на видном месте: старинный мальчик или очень молодая женщина являют миру стоящего на столе маленького Геракла или Зевеса – как хотите, во всяком случае нечто совсем голое и очень кудрявое.

Два случая из детского Макса. (Каждая мать сына, даже если он не пишет стихов, немного мать Гёте, то есть вся ее жизнь о нем, том, рассказы; и каждая молодая девушка, даже если в этого Гёте не влюблена, при ней – Беттина на скамеечке.)

Жили бедно, игрушек не было, разные рыночные. Жили – нищенски. Вокруг, то есть в городском саду, где гулял с бабушкой, – богатые, счастливые, с ружьями, лошадками, повозками, мячиками, кнутиками, вечными игрушками всех времен. И неизменный вопрос дома:

– Мама, почему у других мальчиков есть лошадки, а у меня нет, есть вожжи с бубенчиками, а у меня нет?

На который неизменный ответ:

– Потому что у них есть папа, а у тебя нет.

И вот после одного такого папы, которого нет, – длительная пауза и совершенно отчетливо:

– Женитесь.

Другой случай. Зеленый двор, во дворе трехлетний Макс с матерью.

– Мама, станьте, пожалуйста, носом в угол и не оборачивайтесь.

– Это будет сюрприз. Когда я скажу можно, вы обернетесь!

Покорная мама орлиным носом в каменную стену.

Ждет, ждет:

– Макс, ты скоро? А то мне надоело!

– Сейчас, мама! Еще минутка, еще две. – Наконец: – Можно!

Оборачивается. Плывущая улыбкой и толщиной трехлетняя упоительная морда.

– А где же сюрприз?

– А я (задохновение восторга, так у него и оставшееся) к колодцу подходил – до-олго глядел – ничего не увидел.

– Ты просто гадкий непослушный мальчик! А где же сюрприз?

– А что я туда не упал.

Колодец, как часто на юге, просто четырехугольное отверстие в земле, без всякой загородки, квадрат провала. В такой колодец, как и в тот наш совместный водоем, действительно можно забрести . Еще случай. Мать при пятилетнем Максе читает длинное стихотворение, кажется, Майкова, от лица девушки, перечисляющей все, чего не скажет любимому: «Я не скажу тебе, как я тебя люблю, я не скажу тебе, как тогда светили звезды, освещая мои слезы, я не скажу тебе, как обмирало мое сердце, при звуке шагов – каждый раз не твоих, я не скажу тебе, как потом взошла заря», и т. д. и т.д. Наконец – конец. И пятилетний, глубоким вздохом:

– Ах, какая! Обещала ничего не сказать, а сама все взяла да и рассказала!

Последний случай дам с конца. Утро. Мать, удивленная долгим неприходом сына, входит в детскую и обнаруживает его спящим на подоконнике.

– Макс, что это значит?

Макс, рыдая и зевая:

– Я, я не спал! Я – ждал! Она не прилетала!

– Жар-птица! Вы забыли, вы мне обещали, если я буду хорошо вести себя...

– Ладно, Макс, завтра она непременно прилетит, а теперь – идем чай пить.

На следующее утро – до-утро, ранний или очень поздний прохожий мог бы видеть в окне одного из белых домов Кишинева, стойком, как на цоколе – лбом в зарю – младенческого Зевеса в одеяле, с прильнувшей у изножья, другой головой, тоже кудрявой. И мог бы услышать – прохожий – но в такие времена, по слову писателя, не проходит никто:

«Si quelqu"un était venu а passer... Mais il ne passe jamais personne...»Если бы кто-нибудь прошел мимо... Но никто никогда не проходит здесь ( фр .).

И мог бы услышать прохожий:

– Ма-а-ма! Что это?

– Твоя Жар-птица, Макс, – солнце!

Читатель, наверное, уже отметил прелестное старинное Максино «Вы» матери – перенятое им у нее, из ее обращения к ее матери. Сын и мать уже при мне выпили на брудершафт: тридцатишестилетний с пятидесятишестилетней – чокнулись, как сейчас вижу, коктебельским напитком ситро, то есть попросту лимонадом. Е. О. при этом пела свою единственную песню – венгерский марш, сплошь из согласных.

Думаю, что те из читателей, знавшие Макса и Е. О. лично, ждут от меня еще одного ее имени, которое сейчас произнесу:

Пра – от прабабушки, а прабабушка не от возраста – ей тогда было пятьдесят шесть лет, – а из-за одной грандиозной мистификации, в которой она исполняла роль нашей общей прабабки, Кавалерственной Дамы Кириенко (первая часть их с Максом фамилии) – о которой, мистификации, как вообще о целом мире коктебельского первого лета, когда-нибудь отдельно, обстоятельно и увлекательно расскажу.

Но было у слова Пра другое происхождение, вовсе не шутливое – Праматерь, Матерь здешних мест, ее орлиным оком открытых и ее трудовыми боками обжитых. Верховод всей нашей молодости. Прародительница Рода – так и не осуществившегося, Праматерь – Матриарх – Пра.

Никогда не забуду, как она на моей свадьбе, в большой приходской книге, в графе свидетели, неожиданно и неудержимо через весь лист – подмахнула:

«Неутешная вдова Кириенко-Волошина».

В ней неизбывно играло то, что немцы называют Einfall («в голову пришло»), и этим она походила, на этот раз, уже на мать Гёте, с которым вместе Макс любовно мог сказать:

Von Mütterchen – die Frohnatur

Und Lust zum Fabulieren От матушки – веселый нрав и страсть к сочинительству ( нем .). .

А сколького я еще не рассказала! О ней бы целую книгу, ибо она этой целой книгой – была, целым настоящим Bilderbuch"омКнигой с иллюстрациями ( нем .). для детей и поэтов. Но помимо ее человеческой и всяческой исключительности, самоценности, неповторимости – каждая женщина, вырастившая сына одна, заслуживает, чтобы о ней рассказали, независимо даже от удачности или неудачности этого ращения. Важна сумма усилий, то есть одинокий подвиг одной – без всех, стало быть – против всех. Когда же эта одинокая мать оказывается матерью поэта, то есть высшего, что есть после монаха – почти пустынника и всегда мученика, всякой хвалы – мало, даже моей.

На какие-то деньги, уж не знаю, какие, во всяком случае, нищенские, именно на гроши, Е. О. покупает в Коктебеле кусок земли, и даже не земли, а взморья. Макс на велосипеде ездит в феодосийскую гимназию, восемнадцать верст туда, восемнадцать обратно. Коктебель – пустыня. На берегу только один дом – волошинский. Сам Коктебель, то есть болгарско-татарская деревня этого наименования, за две версты, на шоссе. Е. О. ставит редким проезжающим самовары и по вечерам, от неизбывного одиночества, выходит на пустынный берег и воет. Макс уже печатается в феодосийском листке, за ним уже слава поэта и хвост феодосийских гимназисток:

– Поэт, скажите экспромт!

Е. О. В. никогда больше не вышла замуж. Это не значит, что она никого не любила, это значит, что она очень любила Макса, больше любимого и больше себя тоже. Отняв у сына отца – дать ему вотчима, сына обратить в пасынка, собственного сына в чужого пасынка, да еще такого сына, без когтей и со стихами... Были наезды какого-то стройного высокого всадника, были совместные и, нужно думать, очень высокие верховые прогулки в горы. Был, очевидно, последний раз: «Да?» – «Нет!» – после которого высокий верховой навсегда исчез за поворотом. Это мне рассказывали феодосийские старожилы и даже называли имя какого-то иностранца. Увез бы в свою страну, была бы – кто знает – счастливой... но – Максимилиан Александрович того приезжего терпеть не мог, – это говорит старожил, от которого все это слышала, – всех любил, ко всем был приветлив, а с этим господином сразу не пошло. И господин этот его тоже не любил, даже презирал за то, что мужского в нем мало: и вина не пьет, и верхом не ездит, разве что на велосипеде... А к стихам этот господин был совсем равнодушен, он и по-русски неважно говорил, не то немец, не то чех. Красавец зато! Так и остались М. А. с мамашей, одни без немца, а зато в полном согласии и без всяких неприятностей.

Это была неразрывная пара, и вовсе не дружная пара. Вся мужественность, данная на двоих, пошла на мать, вся женственность – на сына, ибо элементарной мужественности в Максе не было никогда, как в Е. О. элементарной женственности. Если Макс позже являл чудеса бесстрашия и самоотверженности, то являл их человек и поэт, отнюдь не муж (воин). Являл в делах мира (перемирия), а не в делах войны. Единственное исключение – его дуэль с Гумилевым из-за Черубины де Габриак, чистая дуэль защиты. Воина в нем не было никогда, что особенно огорчало воительницу душой и телом – Е. О.

– Погляди, Макс, на Сережу, вот – настоящий мужчина! Муж. Война – дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь?

– Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.

– Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая – делать.

– Такие времена, мама, всегда у зверей – это называется животные инстинкты.

Настолько не воин, что ни разу не рассорился ни с одним человеком из-за другого. Про него можно сказать, «qu"il n"épousait pas les querelles de ses amis»Что он не ввязывался в ссоры своих друзей ( фр. ). .

В начале дружбы я часто на этом с ним сшибалась, расшибалась – о его неуязвимую мягкость. Уже без улыбки и как всегда, когда был взволнован, подымая указательный палец, даже им грозя:

– Ты не понимаешь, Марина. Это совсем другой человек, чем ты, у него и для него иная мера. И по-своему он совершенно прав – так же, как ты – по-своему.

Вот это «прав по-своему» было первоосновой его жизни с людьми. Это не было ни мало -, ни равно-душие, утверждаю. Не малодушие, потому что всего, что в нем было, было много – или совсем не было, и не равнодушие, потому что у него в миг такого средостояния душа раздваивалась на целых и цельных две, он был одновременно тобою и твоим противником и еще собою, и все это страстно, это было не двоедушие, а вседушие, и не равнодушие, а некое равноденствие всего существа, то солнце полдня, которому всё иначе и верно видно.

О расчете говорить нечего. Не став ни на чью сторону, или, что то же, став на обе, человек чаще осужден обеими. Ведь из довода: «он так же прав, как ты» – мы, кто бы мы ни были, слышим только: он прав и даже: он прав, настолько, когда дело идет о нас, равенства в правоте нету. Не становясь на сторону мою или моего обидчика, или, что то же, становясь на сторону и его, и мою, он просто оставался на своей, которая была вне (поля действия и нашего зрения) – внутри него и au-dessus de la mêléeНад схваткой ( фр .). .

Ни один человек еще не судил солнце за то, что оно светит и другому, и даже Иисус Навин, остановивший солнце, остановил его и для врага. Человек и его враг для Макса составляли целое: мой враг для него был часть меня. Вражду он ощущал союзом. Так он видел и германскую войну, и гражданскую войну, и меня с моим неизбывным врагом – всеми. Так можно видеть только сверху, никогда сбоку, никогда из гущи. А так он видел не только чужую вражду, но и себя с тем, кто его мнил своим врагом, себя – его врагом. Вражда, как дружба, требует согласия (взаимности). Макс на вражду своего согласия не давал и этим человека разоружал. Он мог только противо-стоять человеку, только предстоянием своим он и мог противостоять человеку: злу, шедшему на него.

Думаю, что Макс просто не верил в зло, не доверял его якобы простоте и убедительности: «Не всё так просто, друг Горацио...» Зло для него было тьмой, бедой, напастью, гигантским недоразумением – du bien mal entenduПлохо понятым добром ( фр .). – чьим-то извечным и нашим ежечасным недосмотром, часто – просто глупостью (в которую он верил ) – прежде всего и после всего – слепостью, но никогда – злом. В этом смысле он был настоящим просветителем, гениальным окулистом. Зло – бельмо, под ним – добро.

Всякую занесенную для удара руку он, изумлением своим, превращал в опущенную, а бывало, и в протянутую. Так он в одно мгновение ока разоружил злопыхавшего на него старика Репина, отошедшего от него со словами: «Такой образованный и приятный господин – удивительно, что он не любит моего Иоанна Грозного!» И будь то данный несостоявшийся наскок на него Репина, или мой стакан – через всю террасу – в дерзкую актрису, осмелившуюся обозвать Сару Бернар старой кривлякой, или, позже, распря русских с немцами, или, еще позже, белых с красными, Макс неизменно стоял вне: за каждого и ни против кого. Он умел дружить с человеком и с его врагом, причем никто никогда не почувствовал его предателем, себя – преданным, причем каждый (вместе, как порознь) неизменно чувствовал всю исключительную его, М. В., преданность ему, ибо это – было. Его дело в жизни было – сводить, а не разводить, и знаю, от очевидцев, что он не одного красного с белым человечески свел, хотя бы на том, что каждого, в свой час, от другого спас. Но об этом позже и громче.

Миротворчество М. В. входило в его мифотворчество: мифа о великом, мудром и добром человеке.

Если каждого человека можно дать пластически, Макс – шар, совершенное видение шара: шар универсума, шар вечности, шар полдня, шар планеты, шар мяча, которым он отпрыгивал от земли (походка) и от собеседника, чтобы снова даться ему в руки, шар шара живота, и молния, в минуты гнева, вылетавшая из его белых глаз, была, сама видела, шаровая.

Разбейся о шар. Поссорься с Максом.

Да, земной шар, на котором, как известно, горы, и высокие, бездны, и глубокие, и который все-таки шар. И крутился он, бесспорно, вокруг какого-то солнца, от которого и брал свой свет, и давал свой свет. Спутничество: этим продолжительным, протяжным словом дан весь Макс с людьми – и весь без людей. Спутник каждого встречного и, отрываясь от самого близкого, – спутник неизвестного нам светила. Отдаленность и неуклонность спутника. То что-то , вечно стоявшее между его ближайшим другом и им и ощущаемое нами почти как физическая преграда, было только – пространство между светилом и спутником, то уменьшавшееся, то увеличивавшееся, но неуклонно уменьшавшееся и увеличивавшееся, ни на пядь ближе, ни на пядь дальше, а в общем все то же. То равенство притяжения и отдаления, которое, обрекая друг на друга два небесных тела, их неизменно и прекрасно рознит.


Помню, относительно его планетарности, в начале встречи – разминовение. В ответ на мое извещение о моей свадьбе с Сережей Эфроном Макс прислал мне из Парижа, вместо одобрения или, по крайней мере, ободрения – самые настоящие соболезнования, полагая нас обоих слишком настоящими для такой лживой формы общей жизни, как брак. Я, новообращенная жена, вскипела: либо признавай меня всю, со всем, что я делаю и сделаю (и не то еще сделаю!) – либо... И его ответ: спокойный, любящий, бесконечно-отрешенный, непоколебимо-уверенный, кончавшийся словами: «Итак, до свидания – до следующего перекрестка!» – то есть когда снова попаду в сферу его влияния, из которой мне только кажется – вышла, то есть совершенно как светило – спутнику. Причем – умилительная наивность! – в полной чистоте сердца неизменно воображал, что спутник в человеческих жизнях – он. Сказанного, думаю, достаточно, чтобы не объяснять, почему он никогда не смог стать попутчиком – ни тамошним, ни здешним.

Макс принадлежал другому закону, чем человеческому, и мы, попадая в его орбиту, неизменно попадали в его закон. Макс сам был планета. И мы, крутившиеся вокруг него, в каком-то другом, большем круге, крутились совместно с ним вокруг светила, которого мы не знали.

Макс был знающий. У него была тайна, которой он не говорил. Это знали все, этой тайны не узнал никто. Она была в его белых, без улыбки, глазах, всегда без улыбки – при неизменной улыбке губ. Она была в нем, жила в нем, как постороннее для нас, однородное ему – тело. Не знаю, сумел ли бы он сам ее назвать. Его поднятый указательный палец: это не так! – с такой силой являл это так , что никто, так и не узнав этого так , в существовании его не сомневался. Объяснять эту тайну принадлежностью к антропософии или занятиями магией – не глубоко. Я много штейнерианцев и несколько магов знала, и всегда впечатление: человек – и то, что он знает; здесь же было единство. Макс сам был эта тайна, как сам Рудольф Штейнер – своя собственная тайна (тайна собственной силы), не оставшаяся у Штейнера ни в писаниях, ни в учениках, у М.В. – ни в стихах, ни в друзьях, – самотайна, унесенная каждым в землю.

– Есть духи огня, Марина, духи воды, Марина, духи воздуха, Марина, и есть, Марина, духи земли.

Идем по пустынному уступу, в самый полдень, и у меня точное чувство, что я иду – вот с таким духом земли. Ибо каким ( дух , но земли ), кроме как вот таким, кем, кроме как вот этим, дух земли еще мог быть!

Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко Бога, на коренастых, точеных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови («А ты знаешь, Марина, что наша кровь – это древнее море...»), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло. Нутро Макса, чувствовалось, было именно нутром земли.

Макс был именно земнородным, и все притяжение его к небу было именно притяжением к небу – небесного тела . В Максе жила четвертая, всеми забываемая стихия – земли. Стихия континента: сушь. В Максе жила масса, можно сказать, что это единоличное явление было именно явлением земной массы, гущи, толщи. О нем, как о горах, можно было сказать: массив. Даже физическая его масса была массивом, чем-то непрорубным и неразрывным. Есть аэролиты небесные. Макс был – земной монолит, Макс был именно обратным мозаике, то есть монолитом. Не составленным, а сорожденным. Это одно было создано из всего. По-настоящему сказать о Максе мог бы только геолог. Даже черепная коробка его, с этой неистовой, неистощимой растительностью, которую даже волосами трудно назвать, физически ощущалась как поверхность земного шара, отчего-то и именно здесь разразившаяся таким обилием. Никогда волосы так явно не являли принадлежности к растительному царству. Так, как эти волосы росли, растет из трав только мята, полынь, ромашка, всё густое, сплошное, пружинное, и никогда не растут волосы. Растут, но не у обитателей нашей средней полосы, растут у целых народов, а не у индивидуумов, растут, но черные, никогда – светлые. (Росли светлые, но только у богов.) И тот полынный жгут на волосах, о котором уже сказано, был только естественным продолжением этой шевелюры, ее природным завершением и пределом.

– Три вещи, Марина, вьются: волосы, вода, листва. Четыре, Марина, – пламя.

О пламени. Рассказ. Кто-то из страстных поклонников Макса, в первый год моего с Максом знакомства, рассказал мне почти шепотом, что:

В иные минуты его сильной сосредоточенности от него, из него – концов пальцев и концов волос – было пламя, настоящее, жгущее. Так, однажды за его спиной, когда он сидел и писал, загорелся занавес.

Возможно. Стоял же над Екатериной Второй целый столб искр, когда ей чесали голову. А у Макса была шевелюра – куда екатерининской! Но я этого огня не видала никогда, потому не настаиваю, кроме того, такой огонь, от которого загорается занавес, для меня не в цене, хотя бы потому, что вместо и вместе с занавесом может неожиданно спалить тетрадь с тем огнем, который для меня только один и в цене. На огне не настаиваю, на огнеиспускаемости Макса не настаиваю, но легенды этой не упускаю, ибо каждая – даже басня о нас – есть басня именно о нас, а не о соседе. (Низкая же ложь – автопортрет самого лжеца.)

Выскакивал или не выскакивал из него огонь, этот огонь в нем был – так же достоверно, как огонь внутри земли. Это был огромный очаг тепла, физического тепла, такой же достоверный тепловой очаг, как печь, костер, солнце. От него всегда было жарко – как от костра, и волосы его, казалось, так же тихонько, в концах, трещали, как трещит хвоя на огне. Потому, казалось, так и вились, что горели (crépitementТреск ( фр .). ). Не могу достаточно передать очарования этой физики, являвшейся целой половиной его психики, и, чту важнее очарования, а в жизни – очарованию прямо обратно – доверия, внушаемого этой физикой.

О него всегда хотелось потереться, его погладить, как огромного кота, или даже медведя, и с той же опаской, так хотелось, что, несмотря на всю мою семнадцатилетнюю робость и дикость, я однажды все-таки не вытерпела: «М. А., мне очень хочется сделать одну вещь...» – «Какую вещь?» – «Погладить вас по голове...» – Но я и договорить не успела, как уже огромная голова была добросовестно подставлена моей ладони. Провожу раз, провожу два, сначала одной рукой, потом обеими – и изнизу сияющее лицо: «Ну что, понравилось?» – «Очень!» И, очень вежливо и сердечно: «Вы, пожалуйста, не спрашивайте. Когда вам захочется – всегда. Я знаю, что многим нравится», – объективно, как о чужой голове. У меня же было точное чувство, что я погладила вот этой ладонью – гору. Взлобье горы.

Взлобье горы. Пишу и вижу: справа, ограничивая огромный коктебельский залив, скорее разлив, чем залив, – каменный профиль, уходящий в море. Максин профиль. Так его и звали. Чужие дачники, впрочем, попробовали было приписать этот профиль Пушкину, но ничего не вышло, из-за явного наличия широченной бороды, которой профиль и уходил в море. Кроме того, у Пушкина головка была маленькая, эта же голова явно принадлежала огромному телу, скрытому под всем Черным морем. Голова спящего великана или божества. Вечного купальщика, как залезшего, так и не вылезшего, а вылезшего бы – пустившего бы волну, омывшую бы все побережье. Пусть лучше такой лежит. Так профиль за Максом и остался.



Эти слова В.Кюхельбекера, написанные в 1845 г., оказались наиболее применимы к временам грядущим. Мартиролог русских поэтов, понемногу пополнявшийся весь XIX век, в XX стал расти все более стремительно. Уже десятки и сотни имен вписывались в него невидимой рукой (реальные списки погибших и по сей день не завершены)...

Судьба Максимилиана Волошина (1877 - 1932) была на этом фоне на редкость удачливой. Поэт уцелел в гражданскую (находясь в самой гуще событий); не был репрессирован в 20-е; избежал цунами Большого террора (не дожив до него!). Более того: в годы, когда частная собственность изымалась с неусыпным рвением, оставался владельцем целого имения (два двухэтажных дома и два флигеля). Вплоть до 1929 г. он продолжал писать все, что думал (позднее даже хранение многих его стихов было чревато тяжкими последствиями...).

И все-таки жизнь Волошина отнюдь не была безоблачной. Болезни (следствие пережитого в 1918 - 1922 гг.), издевательства "местных властей", атаки партийной критики, отлучение от литературы и преждевременная смерть - все это позволяет и его причислить к жертвам Великого эксперимента. С 1928 по 1961 г. пребывавший под полным запретом, затем "дозволенный" как художник, Волошин в 1977 г., в связи со 100-летним юбилеем, был допущен - с оговорками - и в историю русской литературы. Но лишь в последние годы его творчество вырвалось из архивных стен и во все возрастающем объеме пошло в печать: не только стихи, но и статьи, и дневники, и воспоминания, и письма. Весь этот материал еще требует осмысления, но уже и теперь ясно: взгляд на Волошина как на побочное, провинциальное (по месту жительства!) явление русской литературы несостоятелен. Перед нами явление русской культуры - и культуры (по меньшей мере) европейской. Признание этого, думается, не за горами.

Часть 1

Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин родился в Киеве 16(28) мая 1877 г.- "в Духов День, когда земля - именинница", по его словам. Отец рано умер, воспитанием занималась мать - волевая и самобытная женщина. С четырех до шестнадцати лет - Москва; здесь - первые стихи, приобщение к природе ("леса Звенигородского уезда"). В 1893 г.- первый поворот в судьбе: переезд в Крым (Феодосия с ее генуэзскими и турецкими развалинами и Коктебель : море, полынь, нагромождения древнего вулкана Карадаг). В 1897 г.- окончание гимназии и снова Москва: юридический факультет университета. В 1900 г.- второй поворот: высылка в Среднюю Азию (за участие в студенческих забастовках) и там решение посвятить себя литературе и искусству - для чего поселиться за границей, "уйти на запад".

Париж стал своеобразной ретортой, в которой недоучившийся русский студент, недавний социалист, превратился в европейца и эрудита - искусствоведа и литературоведа, анархиста в политике и символиста в поэзии. "Странствую по странам, музеям, библиотекам... Кроме техники слова, овладеваю техникой кисти и карандаша... Интерес к оккультному познанию". Этот период аккумуляции, определенный Волошиным как "блуждания духа", шел, по крайней мере, до 1912 г.

За это же время Волошин приобрел литературное имя (его первая статья появилась в печати в 1900 г., стихи - в 1903 г., первый сборник вышел в 1910-м); пережил глубокое увлечение художницей М. В. Сабашниковой (закончившееся недолгим браком в 1906 - 1907 гг.); стал инициатором и соавтором самой громкой литературной мистификации в России (см. "Историю Черубины"). Завершился этот период становления "разрывом с журнальным миром" в 1913 г.: в то время, когда "вся Россия" изливалась в сочувствии И. Е. Репину, картина которого "Иван Грозный и его сын" подверглась нападению, Волошин осмелился иметь "свое суждение" по поводу инцидента. Отражением растущей популярности поэта стали упоминания его имени в произведениях Власа Дорошевича (1907), Саши Черного (1908), А. Радакова (1908), Петра Пильского (1909), А. Измайлова (1912).

Однако новый поворот в судьбе поэта произошел, думается, не в период "репинской истории", с последовавшим за ней "бойкотом", а в 1914 - 1915 гг. Первая мировая война словно разрядом молнии пронзила волошинские стихи - и поэт-парнасец, в чьем творчестве критики видели "не столько признания души, сколько создание искусства" (В. Брюсов), предстал пророком, "глубоко и скорбно захваченным событиями" (В. Жирмунский). При этом в своем отношении к войне (сб. "Anno mundi ardentis 1915" - М., 1916) Волошин вновь оказался при особом мнении: в отличие от ура-барабанных интонаций большинства поэтов, он скорбел о "године Лжи и Гнева", молился о том, чтоб "не разлюбить врага".

Взвивается стяг победный...
Что в том, Россия, тебе?
Пребудь смиренной и бедной -
Верной своей судьбе...

(Это стихотворение, "России", Волошин даже не решился включить в сборник, пометив, что оно "не должно быть напечатано теперь".)

Революция и гражданская война способствовали еще одному серьезному превращению Волошина. Ученик французских мэтров, европеец и "интеллектюэль", он повернулся душой и помыслами к России. И в своем творчестве неожиданно нашел столь пронзительные и точные слова о дне сегодняшнем, что они проникали в сердце каждого. "Как будто совсем другой поэт явился, мужественный, сильный, с простым и мудрым словом",- вспоминал В. В. Вересаев. Критик В. Л. Львов-Рогачевский писал, что Волошин воплотил темы революции "в мощные, грозные образы" и "разглядел новый трагический лик России, органически спаянный с древним историческим ликом ее" (Львов-Рогачевский В. Новейшая русская литература. М., 1923. С. 286 - 287).

Свою любовь к родине поэт доказал жизнью. Когда весной 1919 г. к Одессе подходили григорьевцы и А. Н. Толстой звал Волошина ехать с ним за границу, Максимилиан Александрович ответил: "Когда мать больна, дети ее остаются с нею". Не поддался он соблазну и в ноябре 1920 г., во время "великого исхода" из Крыма, перед вступлением туда войск Фрунзе. И в январе 1920 г., пройдя через все ужасы красного террора, при наступающем голоде, продолжал стоять на своем:


В то время поэт верил, что выпавшие на долю страны испытания посланы свыше и пойдут ей на благо:

И Волошин не занимает позицию стороннего наблюдателя: активно участвует в спасении очагов культуры в Крыму и в просветительной работе новой власти. В 1920 - 1922 гг. он колесит по Феодосийскому уезду "с безнадежной задачей по охране художественных и культурных ценностей", читает курс о Возрождении в Народном университете, выступает с лекциями в Симферополе и Севастополе, преподает на Высших командных курсах, участвует в организации Феодосийских художественных мастерских... Однако самой значительной его социально-культурной акцией становится создание им "Дома поэта", своего рода дома творчества, - первого в стране и без казенщины последующих.

В письме к Л. Б. Каменеву в ноябре 1924 г., обращаясь к партийному боссу за содействием своему начинанию, Волошин объяснял: "Сюда из года в год приезжали ко мне поэты и художники, что создало из Коктебеля (рядом Феодосия) своего рода литературно-художественный центр. При жизни моей матери дом был приспособлен для отдачи летом в наем, а после ее смерти я превратил его в бесплатный дом для писателей, художников, ученых. <...> Двери открыты всем, даже приходящему с улицы".

Это был летний приют преимущественно для интеллигенции, положение которой в советской России было и тогда достаточно сложным. Выброшенные, в большинстве, из привычного быта, травмированные выпавшими на долю каждого испытаниями, с трудом сводящие концы с концами, представители художественной интеллигенции находили в "Доме поэта" бесплатный кров, отдых от сумятицы больших городов, радушного и чуткого хозяина, насыщенное, без оглядки, общение с себе подобными. Писатель и живописец, балерина и пианист, философ и востоковед, переводчица и педагог, юрист и бухгалтер, актриса и инженер - здесь они были равны, и все, что требовалось от каждого: "радостное приятие жизни, любовь к людям и внесение своей доли интеллектуальной жизни" (как писал Волошин 24 мая 1924 г. А. И. Полканову).

Чем был для гостей Волошина этот островок тепла и света, лучше всех определила Л. В. Тимофеева (Л. Дадина), дочь харьковского профессора, приезжавшая в Коктебель и Феодосию начиная с 1926 г.: "Надо знать наши советские будни, нашу жизнь - борьбу за кусок хлеба, за целость последнего, что сохранилось - и то у немногих, за целость семейного очага; надо знать эти ночи ожидания приезда НКВД с очередным арестом или ночи, когда после тяжелого дня работы ты приходишь в полунатопленную комнату, снимаешь единственную пару промокшей насквозь обуви, сушишь ее у печки, стираешь, готовишь обед на завтра, латаешь бесконечные дыры, и все это в состоянии приниженности, в заглушении естественного зова к нормальной жизни, нормальным радостям, чтобы понять, каким контрастом сразу ударил меня Коктебель и М. А., с той его человечностью, которой он пробуждал в каждом уже давно сжавшееся в комок человеческое сердце, с той настоящей вселенской любовью, которая в нем была" (Дадина Л. М. Волошин в Коктебеле. Феодосия. Новый журнал, 1954, N 39).

В 1923 г. через Дом прошло 60 человек, в 1924-м - триста, в 1925-м - четыреста...


Однако полной идиллии все-таки не было: "советская действительность" то и дело вторгалась в волошинское подобие Телемского аббатства. Местный сельсовет третировал Волошина как дачевладельца и "буржуя", время от времени требуя его выселения из Коктебеля. Фининспекция не могла поверить, что поэт не сдает "комнаты" за деньги, - и требовала уплаты налога за "содержание гостиницы". В дом вторгались комсомольские активисты, призывая жертвовать на Воздухофлот и Осоавиахим, - клеймя затем Волошина за отказ, расцениваемый ими как "контрреволюция"... Снова и снова приходилось обращаться в Москву, просить заступничества у Луначарского, Горького, Енукидзе; собирать подписи гостей под "свидетельством" о бесплатности своего дома...

Постепенно становилось ясно, что идеологизация всей духовной жизни усиливается; единомыслие утверждается по всей стране. Уже в 1923 г. Б. Таль обрушился на Волошина с обвинением в контрреволюции (ж. "На посту". 1923, N 4). Один за другим на него нападают В. Рожицын и Л. Сосновский, С. Родов и В. Правдухин, Н. Коротков и А. Лежнев... В результате сборники стихов Волошина, намечавшиеся к выходу в 1923 и 1924 гг., не вышли; 30-летие литературной деятельности удалось отметить в 1925 г. лишь коротенькой заметкой в "Известиях". Выставка волошинских пейзажей, организованная Государственной Академией художественных наук в 1927 г. (с печатным каталогом) стала, по существу, последним выходом Волошина на общественную сцену.

Доконала поэта травля, организованная в 1928 г.: местные чабаны предъявили ему счет за овец, якобы разорванных его двумя собаками,- и "рабоче-крестьянский" суд поддержал это бредовое обвинение, несмотря на явную его лживость. Злорадство местных жителей (которым М. С. Волошина несколько лет оказывала медицинскую помощь), унизительное обращение с ним судейских, вынужденная необходимость расстаться с животными (одного пса пришлось отравить) - потрясли Максимилиана Александровича. В декабре 1929 г. он перенес инсульт - и его творчество практически прекратилось...

Коллективизация (с концентрационным лагерем для высылаемых "кулаков" близ Коктебеля) и голод 1931 г., думается, лишили Волошина последних иллюзий насчет скорого перерождения "народной" власти. Все чаще поэтом овладевает "настроение острой безвыходности" (запись 1 июля 1931); всегдашний жизнелюб подумывает о самоубийстве (запись 7 июля 1931)... Попытка передать свой дом Союзу писателей (и тем сохранить библиотеку, собранный за многие годы архив, обеспечить какой-то статус жене) наталкиваются на равнодушие литературных чиновников. В. Вишневский, Б. Лавренев, Л. Леонов, П. Павленко отделываются пустыми обещаниями, а затем, не уведомив Волошина, правление сдает дом в аренду Партиздату! ("История с домом сильно подкосила М. А.", - свидетельствовала М. С. Волошина.)

И вот - записи Волошина 1932 г. "Быстро и неудержимо старею, и физически, и духовно" (23 января); "Дни глубокого упадка духа" (24 марта); "Хочется событий, приезда друзей, перемены жизни" (6 мая). По инерции он еще хлопочет о поездке в Ессентуки (рекомендуют врачи)... но воли к жизни уже явно не было. В июле давняя и обострившаяся под конец астма осложнилась воспалением легких - и 11 августа, в 11 часов дня, поэт скончался. Ему было только 55 лет.

Часть 2

Первые стихи Волошина, написанные во время учебы в гимназии, носят отпечаток увлечения Пушкиным, Некрасовым, Майковым, Гейне. В живописи он признавал только передвижников, считая Репина "величайшим живописцем всех веков и народов". Однако уже в 1899 г. происходит открытие импрессионистов, а в литературе - Г. Гауптмана и П. Верлена; в 1900-м юноша видит в символизме "шаг вперед" по сравнению с реализмом. А в январе 1902 г., в лекции "Опыт переоценки художественного значения Некрасова и Алексея Толстого", Волошин уже выступает как горячий приверженец "нового искусства", презираемого "публикой" как декадентство).

Отныне он берет на вооружение формулу Гёте: "Всё преходящее есть только символ" и соответственно смотрит на мир. Его восхищение вызывают работы мало кому понятного Одилона Редона, а в поэзии, наряду с Эредиа и Верхарном, он берет себе в учителя "темных" Малларме и П. Клоделя. Немудрено, что знакомство осенью 1902 г. с К. Д. Бальмонтом быстро переходит в дружбу, а в начале 1903-го Волошин как свой сходится с другими русскими символистами и с художниками "мира искусства"...

Мы не случайно пытаемся проследить эстетическую и литературную эволюцию молодого Волошина одновременно. Поначалу лишь трепетно мечтавший стать поэтом, он видел своей целью в жизни искусствоведение - и ехал в Париж, надеясь "подготовиться к делу художественной критики" ("О самом себе", 1930). А чтобы "самому пережить, осознать разногласия и дерзания искусства", он решает стать художником. (Живопись Волошин также рассматривал как средство выработки "точности эпитетов в стихах".) И видение художника наложило явственный отпечаток на поэзию Волошина: красочность, пластичность его стихотворений отмечали почти все критики, писавшие о нем.

Как правило, вплоть до 1916 г. утверждались также книжность, холодность волошинской поэзии, "головной" ее характер. Основания для этого были, так как поэт придавал особое значение форме стиха, чеканил его и оттачивал. Способствовало этому впечатлению и пристрастие Волошина к античным, библейским и особенно оккультным ассоциациям. И если первые два слоя были знакомы интеллигентному читателю (основы этих знаний давала гимназия), то третий, как правило, серьезно усложнял восприятие его стихов. А Волошин считал, что его "отношение к миру" наиболее полно выражено в сложнейшем и насквозь оккультном венке сонетов "Corona Astralis". И отмечал в 1925 г. в "Автобиографии": "Меня ценили, пожалуй, больше всего за пластическую и красочную изобразительность. Религиозный и оккультный элемент казался смутным и непонятным, хотя и здесь я стремился к ясности, краткой выразительности". Во всяком случае, этот сугубый мистицизм - постоянное ощущение тайны мира и стремление в нее проникнуть - было второй, после живописности, особенностью Волошина-поэта, выделявшей его из круга русских символистов.

Следует при этом отметить, что постоянное обращение Волошина в ранних (до 1910 г.) стихах к мифу во многом объясняется влиянием на него восточного Крыма, хранившего античные воспоминания не только в древностях Феодосии и Керчи, но в самом пейзаже этой пустынной, опаленной солнцем земли.


И себя поэт ощущал эллином: "Я, полуднем объятый, Точно крепким вином, Пахну солнцем и мятой, И звериным руном..." Не боясь насмешек, он ходил в Коктебеле босиком, в повязке на голове, в длинной рубахе, которую обыватели честили (и неспроста!) и хитоном, и тогой. В восприятии Киммерии (как поэт называл восточный Крым) он примыкал к Константину Богаевскому, также стремившемуся в своих исторических пейзажах показать древность, культурное богатство этих холмов и заливов. Открытие Киммерии в поэзии (а затем с 1917 г. и в живописи) стало еще одним вкладом Волошина в русскую культуру.

Один из признанных мастеров сонета, Волошин стал также пионером верлибра и "научной поэзии" (цикл "Путями Каина"); целой сюитой прекрасных стихотворений он отдал долг любимому Парижу и разработал нечасто встречающийся жанр стихотворного портрета (цикл "Облики").

Поэт признавал, что, начиная с 1917 г., его поэтическая палитра изменилась, но считал, что "подошел к русским современным и историческим темам с тем же самым методом творчества, что и к темам лирическим первого периода". Однако разница есть. Стихи о революции и гражданской войне писал поэт, во-первых, больно задетый обрушившимися на страну событиями, а во-вторых, человек, более глубоко и объемно мыслящий. И стихи эти отвечали душевным потребностям людей, затрагивали в них наиболее чувствительные струны, причем и в одном, и в другом стане. Волошину удалось в "расплавленные годы" гражданской найти такую точку зрения, которая была приемлема и для белых и для красных, удалось духовно встать "над схваткой".


В основе этой позиции была религиозность поэта (именно религия во все времена учила оценивать события в перспективе вечности). "Примерявший" в молодые годы все мировые религии, западные и восточные, Волошин под конец вернулся "домой" - к православию. Снова и снова обращался он к судьбам русских религиозных подвижников, создав в последний период жизни поэмы "Протопоп Аввакум", "Святой Серафим", стихотворения "Сказание об иноке Епифании" и "Владимирская Богоматерь". И его призыв: "Вся власть патриарху!" (статья в газете "Таврический голос" 22 декабря 1918 г.) отнюдь не был желанием ошарашить обывателя, как трактовал это Вересаев, а попыткой указать единственный, по его мнению, возможный способ примирения. (Недаром в церкви увидел его в то же самое время И. Эренбург: стихотворение "Как Антип за хозяином бегал", 1918.) Но для реализации этого призыва многомиллионные массы должны были предпочесть свои материальные интересы (за которые прежде всего и шла борьба) духовным. Что всегда было по плечу лишь единицам...

Тем не менее, как уже было сказано, эти "нереальные" призывы находили отклик в душах людей. Стихи Волошина белые распространяли в листовках, при красных их читали с эстрады. Волошин стал первым поэтом Самиздата в советской России: начиная с 1918 г., его стихи о революции ходят "в тысячах списков". "Мне говорили, что в восточную Сибирь они проникали не из России, а из Америки, через Китай и Японию", - писал сам Волошин в 1925 г. ("Автобиография"). И готовый к тому, что в грядущих катаклизмах "все знаки слижет пламя", он надеялся, что, "может быть, благоговейно память Случайный стих изустно сохранит..." ("Потомкам", 1921).

Часть 3

Сложнее обстояло дело с волошинскими статьями о революции: перед ними "редакции периодических изданий" захлопнулись так же, как некогда после "репинской истории". А в этих статьях (ив цикле поэм "Путями Каина") Волошин проявил себя как вдохновенный мыслитель и пророк. Мысли эти вынашивались им в течение всей жизни, но теперь, в экстремальных условиях, в основе большей их части лежало неприятие "машины" - технической цивилизации, основанной на слепой вере в науку, на первенстве материальности многих достижений цивилизации (скорости передвижения, комфортабельности жилищ, увеличения урожаев), поэт ставит вопрос: какой же ценой достаются эти блага человеку и, главное, куда вообще ведет этот путь?


В результате человек "продешевил" дух "за радости комфорта и мещанства" и "стал рабом своих же гнусных тварей". Машины все больше нарушают равновесие отношений человека с окружающей средой. "Жадность" машин толкает людей на борьбу за рынки сбыта и источники сырья, ведя к войнам, в которых человек - с помощью машин же! - уничтожает себе подобных. Кулачное право (самое гуманное!) сменилось "правом пороха", а "на пороге" маячат "облики чудовищных теней", которым отдано "грядущее земли" (Волошин писал это, имея в виду "интра-атомную энергию", в январе 1923 года!).

Один из немногих поэтов Волошин увидел в теории классовой борьбы "какангелие" ("дурная весть" - греч.), "новой враждой разделившее мир". Всегда выступавший против "духа партийности" (как направленного на удовлетворение частных и корыстных интересов), он считал неправомерной и "ставку на рабочего". Ставить следует на творческие силы, полагал он: "На изобретателя, организатора, зачинателей".

Революцию Волошин принял с открытыми глазами, без иллюзий: как тяжкую неизбежность, как расплату за грехи прогнившей монархии (а, по слову Достоевского, "каждый за все, Пред всеми виноват"). "Революция наша оказалась не переворотом, а распадом, она открыла период нового Смутного времени", - определил он летом 1919 г. Но одновременно, в психологическом отношении, Россия представила "единственный выход из того тупика, который окончательно определился и замкнулся во время Европейской войны" ("Россия распятая", 1920). Очень рано Волошин увидел роковую судьбу русской интеллигенции - быть "размыканной" "в циклоне революций" ("Россия", 1924). И, по сути, предсказал сталинизм,- еще в 1919 г. предрекая России единодержавное и монархическое правительство, "независимо от того, чего нам будет хотеться" ("Русская революция и грядущее единодержавие"). В статье "Россия распятая" поэт пояснял: "Социализм сгущенно государственен по своему существу", поэтому он станет искать точку опоры "в диктатуре, а после в цезаризме". Сбылось и предсказание Волошина о том, что Запад, в отличие от России, "выживет, не расточив культуры" ("Россия", 1924).

Разумеется, и Волошину случалось ошибаться. Так, сомнительно отрицание им бытовой благодарности.

Не отдавайте давшему: отдайте
Иному,
Чтобы тот отдал другим,
-

призывал он. Лишь тогда, по его мысли, "даянье, брошенное в море Взволнует души, ширясь, как волна..." ("Бунтовщик", 1923). Этот способ включения всех в круг бескорыстия и любви слишком противоречит человеческой натуре, традициям и, увы, вряд ли реален. Хотя как идеал, как задача будущего такая мысль имеет право на существование. И вполне характерна для поэта-еретика, утверждавшего "мятеж" началом любого творчества. ("А приспособившийся замирает на пройденной ступени...")

Думается, таким же прекраснодушием было неприятие Волошиным Брестского мира, в котором он исходил из верности России союзническому долгу по отношению к Франции, Англии, Сербии. Ставя выше всего долг чести и совести государства, поэт забывал о реальных людях в окопах, которые не начинали войну, но вынуждены были платить собственными жизнями за чужие интересы. Хотя в дальнейшем он сам признал, что большевики были правы - и в его стихотворении о Брестском мире "нет необходимой исторической перспективы и понимания" ("Россия распятая").

Иногда Волошин явно хватал через край в погоне за парадоксами, в вечном стремлении обнаружить новый, непривычный аспект какой-либо идеи. (Так он несколько "заигрался" в мистификации с Черубиной де Габриак, в результате чего в истории, задуманной как комическая, не раз наступали драматические ситуации.) Но все это было оборотной стороной бесстрашия волошинского мышления, свободой и раскованностью которого он и выделялся среди многих литераторов России начала XX века. ("Ходок по дорогам мысли и слова", - определяла М. Цветаева.)

Эта свобода была неотъемлема от гражданского и человеческого мужества поэта. Он всегда был готов ко всему, что пошлет судьба, - и 17 ноября 1917 г. так сформулировал свое отношение к ее превратностям: "Разве может быть что-нибудь страшно, если весь свой мир несешь в себе? Когда смерть является наименее страшным из возможных несчастий?" Далеко не каждый мог, подобно ему, заявить на территории, занятой белыми: "Бойкот большевизма интеллигенцией, неудачный по замыслу и плачевный по выполнению, был серьезной политической ошибкой, которую можно извинить психологически, но отнюдь не следует оправдывать и возводить в правило" ("Соломонов суд", 1919). Он же в советское время не боялся утверждать: "Искусство по существу своему отнюдь не демократично, а аристократично, в точном смысле этого слова: "аристос" - лучший" ("Записка о направлении народной художественной школы", ок. 1921 г.).

Все это полностью соответствовало волошинскому кредо:


Не слишком ли сильно сказано о государстве?.. Но напомним: государство (не страна!) - орудие политической власти, механизм принуждения и ограничения. А первейшее условие поэзии - свобода, неподконтрольность...

Часть 4

Помимо того что Волошин был поэтом и переводчиком, художником и искусствоведом, литературным и театральным критиком, он был весьма привлекательной личностью. Интереснейший собеседник-эрудит, наделенный мягким юмором; чуткий слушатель, терпимый и всепонимающий, поэт числил друзей десятками и сотнями. Причем среди этих друзей встречались прямо противоположные по взглядам: только Волошин, старавшийся в каждом найти его доброе и творческое начало, объединял их в себе. М. Цветаева писала: "Острый глаз Макса на человека был собирательным стеклом, собирательным - значит зажигательным. Все, что было своего, то есть творческого, в человеке, разгоралось и разрасталось в посильный костер и сад. Ни одного человека Макс - знанием, опытом, дарованием - не задавил" (М. Цветаева. Живое о живом. 1933). Сам же поэт формулировал: "Нужно ВСЕ знать о человеке, так, чтобы он не мог ни солгать, ни разочаровать, и, зная все, помнить, что в каждом скрыт ангел, на которого наросла дьявольская маска, и надо ему помогать ее преодолеть, вспомнить самого себя. <...> И никогда не надо ничего ни ждать, ни требовать от людей. Но всему прекрасному в них радоваться, как личному дару" (письмо к Е. П. Орловой от 13 сентября 1917 г.).

Нельзя не упомянуть, что поэт всегда оставлял за собой право на независимое суждение о каждом человеке: между ним и его vis-a-vis, при всей близости, непременно оставалась некая полоска. "Близкий всем, всему чужой", - сказал он о себе однажды (1905), а позднее повторил: "Я покидаю всех и никого не забываю" (1911). И. Эренбург даже усомнился: "Он всех причислял к своим друзьям, а друга, кажется, у него не было".

Это не так. Можно назвать, по крайней мере, двух людей, дружбу с которыми Волошин пронес через всю жизнь: это феодосийцы Александра Михайловна Петрова (1871 - 1921) и художник Константин Федорович Богаевский (1872 - 1943); стаж дружеских отношений с ними - с 1896 и 1903 г. соответственно. Можно вспомнить еще десятки имен людей, дружба с которыми была не столь продолжительна, но достаточно тесна и так же безупречна: А. М. Пешковский, Я. А. Глотов, К. Д. Бальмонт, Е. С. Кругликова, А. В. Голыптейн, сестры А. К. и Е. К. Герцык, М. О. и М. С. Цетлин, М. В. Заболоцкая (вторая жена поэта), А. Г. Габричевский...

Однако всех не назовешь! (В картотеке, составленной В. Купченко, значится более шести тысяч имен - и это, очевидно, не все.)

Разумеется, среди этих лиц были менявшие с годами свое отношение к Волошину, были настроенные к нему недружелюбно и даже враждебно (среди них - А. А. Ахматова, И. А. Бунин, М. А. Кузмин, поэт Б. А. Садовской, жена О. Мандельштама Н. Я. Хазина). Но подавляющее большинство вспоминало его с чувством глубокого уважения, восхищения, любви. Мало о ком еще написано столько воспоминаний: нами учтено 112 авторов (и еще 13 человек оставили записи о Волошине в дневниках). Среди них такие имена, как А. Белый, В. Я. Брюсов, И. А. Бунин, В. В. Вересаев, Е. К. Герцык, Э. Ф. Голлербах, А. Я. Головин, В. А. Каверин, Н. А. Крандиевская-Толстая, Е. С. Кругликова, В. Г. Лидин, С. К. Маковский, Ю. К. Олеша, А. П. Остроумова-Лебедева, Г. К. Паустовский, В. А. Роджественский, А. Н. Толстой, В. Ф. Ходасевич, А. И. Цветаева, И. Г. Эренбург. Среди почтивших память поэта некрологом - А. В. Амфитеатров, А. Н. Бенуа, П. Б. Струве...

Заметим, что на воспоминания, написанные в СССР, не могло не оказывать влияние то отношение, которое установилось в 30 - 50-е годы к символистам-"декадентам": писать о них можно было, лишь разоблачая и критикуя их "заблуждения". (Многие поэтому, без сомнения, так и не взялись за перо.) А сколько человек из волошинского окружения погибло в лагерях!

Так что такое количество благодарных мемуаров - лучший показатель того, какой след оставил Максимилиан Александрович в сердцах и душах знавших его людей. Даже И. Эренбург - в 1920 г. поссорившийся с Волошиным и многое в нем не принимавший, - признавал, что он "в годы испытаний оказался умнее, зрелее, да и человечнее многих своих сверстников-писателей...". Ну, а М. И. Цветаева, не скованная никакой цензурой, написала в 1933 г. настоящий панегирик своему другу и учителю - очерк "Живое о живом", создав наиболее глубокий и вдохновенный его образ.

Судьба была милостива к Волошину и в том отношении, что его архив сохранился с редкой полнотой (пережив и роковые для русской культуры тридцатые, и оккупацию Крыма немецкими фашистами в сороковых). Заслуга в этом прежде всего М. С. Волошиной (1887 - 1976), но в чем-то это подходит под понятие чуда... Долгие годы все это богатство лежало под спудом - и лишь с конца 80-х все более мощным потоком начало поступать к читателю в журнальных и книжных публикациях. Так что только теперь мы присутствуем при подлинном открытии Максимилиана Волошина, во всем многообразии его ликов и граней.

Многоугольники Максимилиана Волошина.

“Скажите, неужели все, что рассказывают о порядках в вашем доме, правда?”, - спросил у Макса гость. “А что рассказывают?” - “Говорят, что каждый, кто приезжает к вам в дом, должен поклясться: мол, считаю Волошина выше Пушкина! Что у вас право первой ночи с любой гостьей. И что, живя у вас, женщины одеваются в “полпижамы”: одна разгуливает по Коктебелю в нижней части на голом теле, другая - в верхней. Еще, что вы молитесь Зевсу. Лечите наложением рук. Угадываете будущее по звездам. Ходите по воде, аки по суху. Приручили дельфина и ежедневно доите его, как корову. Правда это?”. “Конечно, правда!” - гордо воскликнул Макс…

Его спрашивали: “Вы всегда так довольны собой?”. Он отвечал патетически: “Всегда!”. С ним любили приятельствовать, но редко воспринимали всерьез. Его стихи казались слишком “античными”, а акварельные пейзажи - слишком “японским” (их по достоинству оценили лишь десятилетия спустя). Самого же Волошина называли трудолюбивым трутнем, а то и вовсе шутом гороховым. Он даже внешне был чудаковат: маленького роста, но очень широк в плечах и толст, буйная грива волос скрывала и без того короткую шею. Макс внешностью своей гордился: “Семь пудов мужской красоты!”, - и одеваться любил экстравагантно. К примеру, по улицам Парижа расхаживал в бархатных штанах до колен, накидке с капюшоном и плюшевом цилиндре - на него вечно оборачивались прохожие.

Круглый и легкий, как резиновый шар, он “перекатывался” по всему миру: водил верблюжьи караваны по пустыне, клал кирпичи на строительстве антропософского храма в Швейцарии... При пересечении границ у Волошина частенько возникали проблемы: таможенникам его полнота казалась подозрительной, и под его причудливой вечно искали контрабанду. Женщины судачили: Макс так мало похож на настоящего мужчину, что его не зазорно позвать с собой в баню, потереть спинку. Он и сам, впрочем, любил пустить слух о своей мужской “безопасности”. При этом имел бесчисленные романы. Словом, Волошин был самым чудаковатым русским начала ХХ века. В этом мнении сходились все, за исключением тех, кто знал его мать…

Мать Волошина Елена Оттобальдовна оставила сначала Киев, потом Москву - она считала, что Крым - лучшее место для воспитания сына. Тут тебе и горы, и камни, и античные развалины, и остатки генуэзских крепостей, и поселения татар, болгар, греков… “Ты, Макс - продукт смешанных кровей. Вавилонское смешение культур - как раз для тебя”, - говорила мать.

Она приветствовала интерес сына к оккультизму и мистике, и нисколько не огорчалась, что в гимназии он отставал. Максу разрешалось все, за исключением двух вещей: есть сверх положенного (и без того толстоват), и быть таким, как все.

ЖЕНА и ТАИАХ

Роман начался в Париже - оба слушали лекции в Сорбонне. “Я нашел Ваш портрет”, - сказал Макс и потащил Аморю в музей: каменная египетская царевна Таиах улыбалась загадочной амориной улыбкой. “Они слились для меня в единое существо, - говорил друзьям Макс. - Каждый раз приходится делать над собой усилие, чтобы поверить: Маргарита - из тленных плоти и крови, а не из вечного алебастра. Я никогда еще не был так влюблен, а прикоснуться не смею - считаю кощунством!”. “Но у тебя же хватит здравомыслия не жениться на женщине из алебастра?”, - тревожились друзья. Но Макс слишком любил свой Коктебель! Он пересылал туда все, что, на его взгляд, стоило восхищения: тысячи книг, этнические ножи, чаши, четки, кастаньеты, кораллы, окаменелости, птичьи перья... Словом, сначала Макс отправил в Коктебель копию с изваяния Таиах, а потом…

…Обвенчавшись, сели на поезд. Трое суток до Феодосии, потом - на извозчике по кромке моря. Подъезжая к дому, Маргарита увидела странное бесполое существо в длинной холстяной рубахе, с непокрытой седой головой. Оно хриплым басом поприветствовало Макса: “Ну здравствуй! Возмужал! Стал похож на профиль на Карадаге!”. - “Здравствуй, Пра!”, - ответил Волошин. Маргарита терялась в догадках: мужчина или женщина? Кем приходится мужу? Оказалось, матерью. Впрочем, обращение “Пра”, данное Елене Оттобальдовне кем-то из гостей, шло ей необычайно.

Макс и сам, приехав домой, облачился в такой же хитон до колен, подпоясался толстым шнуром, обулся в чувяки, да еще и увенчал голову венком из полыни. Одна девочка, увидев его с Маргаритой, спросила: “Почему эта царевна вышла замуж за этого дворника?”. Маргарита смутилась, а Макс залился счастливым смехом. Так же радостно он смеялся, когда местные болгары пришли просить его надевать под хитон штаны - мол, их жены и дочери смущаются.

В Коктебель потянулись богемные друзья Макса. Волошин даже придумал для них имя: “Орден Обормотов”, и написал устав: “Требование к проживающим - любовь к людям и внесение доли в интеллектуальную жизнь дома”.

Тем временем из Петербурга доходили смутные вести о том, как символисты строят новую человеческую общину, где Эрос входит в плоть и кровь... В общем, решено было ехать в Петербург. Поселились на Таврической, в доме номер 25. Этажом выше, в полукруглой мансарде жил модный поэт Вячеслав Иванов, по средам здесь собирались символисты. Макс принялся бурно декламировать, спорить, цитировать, Аморя же вела тихие разговоры с Ивановым: о том, что жизнь настоящей художницы должна была пронизана драматизмом, что дружные супружеские пары не в моде и достойны презрения. Однажды Лидия, жена Иванова, сказала ей: “Ты вошла в нашу с Вячеславом жизнь. Уедешь - образуется пустота”. Решено было жить втроем.

А Макс? Он лишний, и должен катиться в свой Коктебель, разгуливать там в хитоне, раз уж ни на что более смелое его не хватает… Макс Аморю не осуждал и ни к чему не принуждал. На прощание он даже прислал Иванову новый цикл своих стихов - тот, впрочем, отозвался о них с большой резкостью. Лишь самые близкие знали: Макс не столь толстокож, каким хочет казаться. Вскоре после расставания с женой он писал своей кузине: “Объясните же мне, в чем мое уродство? Всюду, и особенно в литературной среде, я чувствую себя зверем среди людей - чем-то неуместным. А женщины? Моя сущность надоедает им очень скоро, и остается только раздражение”…

…А “семьи нового типа” у Маргариты с Ивановыми так и не получилось. Взрослая дочь Лидии от первого брака - белокурая бестия Вера - очень скоро заняла ее место в “тройственном союзе”. А, когда Лидия умерла, Вячеслав женился на Вере. Нежной Аморе оставалось только писать бесконечные этюды к задуманной картине, в которой Иванов изображал Диониса, а она сама - Скорбь. Картина так никогда и не была закончена.

Макс горевал недолго. Нет Амори - есть Татида, Маревна, Вайолет - синеглазая, ирландка, бросившая мужа и помчавшаяся за Волошиным в Коктебель. Но все это так, мимолетные романы. Может быть, только одна женщина зацепила его всерьез. Елизавета Ивановна Дмитриева, студентка Сорбонны по курсу старофранцузской и староиспанской литературы. Хромая от рождения, полноватая, непропорционально большеголовая, зато мила, обаятельна и остроумна. Гумилев пленился первым. Он и уговорил Лилю ехать на лето в Коктебель, к Волошину.

В толпе гостей Николай и Лиля бродили за Максом по горам, тот то и дело останавливался, чтобы приласкать камни или пошептаться с деревьями. Однажды Волошин спросил: “Хотите, зажгу траву?”. Простер руку, и трава загоралась, и дым заструился к небу… Что это было? Неизвестная науке энергия, или очередная мистификация? Лиля Дмитриева не знала, но максово зевсоподобие сразило ее.

И, увидев каменный профиль на Карадаге, справа от Коктебеля, она не слишком удивилась: “Волошин, это ведь ваш портрет? Хотела бы я видеть, как вы это проделали… Может быть, специально для меня запечатлеете свой лик еще раз - слева от Коктебеля, под пару первому?” “Слева - место для моей посмертной маски!”, - патетически воскликнул Макс. Сама Пра поощрительно улыбалась, вслушиваясь в их диалог. Мог ли Волошин не влюбиться в Лилю после этого? Получив отставку, Гумилев еще с неделю пожил у Волошина, гулял, ловил тарантулов. Затем написал замечательную поэму “Капитаны”, выпустил пауков и уехал.

Гумилев, кстати, тоже был одним из редакторов “Апполона”. И сделал все, чтобы конверт со стихами Дмитриевой журнал вернул нераспечатанным. Оказалось, он так и не простил свою неверную возлюбленную. Все это стало завязкой великой мистификации, придуманной и срежиссированной Максом Волошиным. Настоящие дуэльные пистолеты нашли с трудом, и такие старые, что вполне могли помнить Пушкина с Дантесом. За семьдесят лет Петербург отвык от дуэлей, и поединок поэтов - чудом кончившийся бескровно - в газетах назвали водевильным. Полиция раскрыла это дело, обнаружив на Черной речке галошу одного из секундантов. Так трагедия превратилась в фарс. Не успел Петербург обсудить подробности скандальной дуэли Волошина с Гумилевым, как грянула новая сенсация: Черубины де Габриак не существует!

ОБОРМОТЫ БОРЯТСЯ

С тех пор Волошин всерьез не влюблялся и о женитьбе не помышлял. Отныне главной его заботой сделалась идея создания “летней станции для творческих людей в Коктебеле”. Максово гостеприимство достигло теперь каких-то вселенских масштабов (рекорд был поставлен в 1928-ом - 600 человек)!

К дому постоянно пристраивались какие-то терраски и сарайчики, “обормотов” от лета к лету становилось все больше. Что причиняло немало беспокойства добропорядочным соседям - семейству коктебельской помещицы Дейша-Сионицкой. Эта высоконравственная дама в пику “Ордену” основала Общество благоустройства поселка Коктебель, и началась война!

Общество Благоустройства, обеспокоенное тем, что “Обормоты” купаются голыми, мужчины женщины вперемешку, установило на пляже столбы со стрелками в разные стороны: “для мужчин” и “для женщин”. Волошин собственноручно распилил эти столбы на дрова и сжег. Общество Благоустройства пожаловалось в полицию. Волошин объяснил, что считает неприличным водружение перед его дачей надписей, которые люди привыкли видеть только в совершенно определенных местах. Суд взыскал с Волошина штраф в несколько рублей. “Обормоты” во главе с Пра темной ночью устроили Дейша-Сионицкой кошачий концерт и вымазали ее ворота дегтем.

Удивительно, но и в 1918-ом, когда в Феодосии началась чехарда со сменой власти, всего в десятке километров, в Коктебеле, процветала республика поэтов и художников. Здесь принимали, кормили и спасали всех, кто в этом нуждался. Это напоминало игру в казаки-разбойники: когда генерал Сулькевич выбил красных из Крыма, Волошин прятал у себя делегата подпольного большевистского съезда. “Имейте в виду, что когда вы будете у власти, точно так же я буду поступать и с вашими врагами!”, - пообещал Макс спасенному на прощание. И не обманул.

При большевиках Макс развернул-было бурную деятельность. Оставив “обормотов” на Елену Оттобальдовну, отправился в Одессу. Объединил местных художников в профсоюз с малярами: “Пора возвращаться к средневековым цехам!”. Потом взялся за организацию писательского цеха. Бегал, сиял, договаривался с властями. На первое заседание явился при параде: в какой-то рясе, с висящей за плечами тирольской шляпой. Мелкими грациозными шажками направился к эстраде: “Товарищи!”. Дальнейшее заглушил дикий крик и свист: “Долой! К черту старых, обветшалых писак!”. На другой день в Одесских “Известиях” вышло: “К нам лезет Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам”. Обескураженный Макс вернулся в Коктебель. И с тех пор не любил оттуда выезжать.

В 1922 году в Крыму начался голод, и Волошиным пришлось питаться орлами - их на Карадаге ловила старуха-соседка, накрыв юбкой.

Все бы ничего, да Елена Оттобольдовна стала заметно сдавать. Макс даже переманил для нее из соседнего селения фельдшерицу - Марусю Заболоцкую. Маруся выглядела единственным неорганичным элементом этого всетерпимого дома - слишком заурядна, слишком угловата, слишком забита. Она не рисовала, не сочиняла стихов. Зато была добра и отзывчива - совершенно бесплатно лечила местных крестьян и до последнего дня заботилась о Пра.

Когда в январе 1923 года 73-летнюю Елену Оттобальдовну хоронили, рядом с Максом плакала верная Маруся. На следующий день она сменила свое заурядное платье на короткие полотняные штанишки и расшитую рубаху. И хотя при этом лишилась последних признаков женственности, зато сделалась похожей на Пра. Мог ли Волошин не жениться на такой женщине?

Отныне о гостях заботилась Маруся. Этот дом стал для богемы единственным островком свободы, света и праздника в океане серых советских будней. И были песни, и вздымание рук к небу, и розыгрыши, и вечный бой с приверженцами унылого порядка. Вместо сметенной историей Дейша-Сионицкой с Волошиным теперь враждовали коктебельские крестьяне - те самые, которые бегали к Марусе бесплатно лечиться. Однажды они предъявили Максу счет за овец, якобы, разорванных его собаками. Рабоче-крестьянский суд поддержал это бредовое обвинение, и Волошина под угрозой выселения из Коктебеля обязали отравить псов. Каково это было сделать ему, который и мухи за всю свою жизнь не обидел?!

Все дело в том, что Коктебель стал популярным курортом, и местные приноровились сдавать комнаты дачникам. А Волошин со своим непомерным гостеприимством портил весь бизнес. “Это не по-коммунистически - пускать иногородних жить бесплатно!”, - возмущались крестьяне. Впрочем, у фининспекции к Волошину была прямо противоположная претензия: там не верили в бесплатность “станции для творческих людей” и требовали уплаты налога за содержание гостиницы.

11 августа 1932 года в 11 утра пятидесятипятилетний Волошин скончался. Он завещал похоронить себя на холме Кучук-Енишар, ограничивающем Коктебель слева, так же как Карадаг ограничивает его справа. Гроб, казавшийся почти квадратным, поставили на телегу: тяжесть такая, что лошадь встала, не дотянув до вершины. Последние двести метров друзья несли Макса на руках - зато обещание, данное когда-то Лиле Дмитриевой, было выполнено: куда ни посмотри, и справа, и слева от Коктебеля, так или иначе оказывался Макс Волошин.

Овдовев, Марья Степановна Волошина коктебельских порядков не изменила. И, пока была жива, принимала в доме всех, кого так любил Макс: поэтов, художников, просто странников. Платой за проживание были по-прежнему любовь к людям и внесение доли в интеллектуальную жизнь…

Фотографии: Дидуленко Александр и др. авторы можно увидеть: , .
В разделе

Экскурсия на гору Кучук-Енишар и могилу Максимилиана Волошина в Коктебеле. Чем знаменито это место и каким образом оно исполняет желания.

Могила М. А. Волошина - это одна из главных достопримечательностей Коктебеля и всего Крымского полуострова. Выдающийся русский поэт, мыслитель, художник-пейзажист, литературный и художественный критик похоронен на вершине горы Кучук-Енишар (Малый Янычар). Это самая высокая точка в окрестностях Коктебеля. Над уровнем моря гора возвышается почти на 193 м. С нее открывается потрясающий вид на живописную Коктебельскую бухту, величественный мыс Хамелеон и знаменитый заповедник «Кара-Даг».

Кучук-Енишар - гора Волошина

При жизни Максимилиан Александрович часто поднимался на Кучук-Енишар, чтобы насладиться неповторимыми пейзажами своей Киммерии, которая никогда не переставала удивлять поэта. Жизненный и творческий путь Волошина был неразрывно связан с крымской землей. Он сам завещал похоронить себя на этой горе. По преданию, талантливый художник и литератор еще при жизни выложил на месте собственной могилы крест из разноцветных камней.

Могила Волошина заслуженно входит в число наиболее значимых мемориально-исторических .

Двери дома Максимилиана всегда были открыты для друзей. Волошин постоянно знакомился с новыми людьми и приглашал их в гости. В разное время у него успели побывать такие известные личности, как П. Кончаловский, К. Боневский, М. Горький, К. Петров-Водкин, А. Грин, О. Мандельштам, М. Булгаков, А. Толстой и др. Тесная дружба связывала Волошина с семейством Цветаевых - поэтессой Мариной и ее сестрой Анастасией. Цветаевы надолго приезжали в . Волошин частенько их навещал и приглашал к себе.

В Коктебель один из самых талантливых представителей Серебряного века переехал жить в начале прошлого столетия. Именно на полуострове Крым полностью раскрылись его способности к рисованию и написанию стихов. Максимилиан создал здесь сотни прекрасных пейзажей с натуры, запечатлев на них самые живописные места Коктебеля, и написал множество замечательных стихотворений, посвятив немало строк покорившей его сердце Киммерии.

Максимилиан Александрович восхищал своих современников неиссякаемой творческой энергией и разносторонностью интересов. Гений Волошина признан во всем мире. Он внес свое имя не только в историю литературы, но и оставил заметный след в философии и живописи. Именно Волошин во многом способствовал превращению Коктебеля в один из культурных центров Крыма. В доме поэта, где когда-то собирался цвет русской интеллигенции, сегодня открыт музей.

Поэтому гора Малый Янычар в окрестностях Коктебеля имеет второе, неофициальное название - «Гора Волошина».

Экскурсия на могилу Волошина 2019

На вершину, где находится могила Волошина, ведет подъем средней сложности. Его без особых усилий преодолеет любой человек без серьезных проблем со здоровьем. На гору традиционно поднимается большинство туристов, посещающих этот район Крыма. Только лично побывав на вершине, можно не только понять умом, но и прочувствовать душой, почему великий поэт завещал похоронить его именно здесь. Кучук-Енишар сегодня входит в число лучших смотровых площадок в Феодосийском регионе.

Панорама окрестностей Коктебеля

Ландшафты в районе могилы М. Волошина

Волошин просил, чтобы после его ухода в мир иной рядом с могилой не садили деревья и кустарники - так горячо любимые пейзажи оставались открытыми для него даже после смерти.

В 1932 г., 11 августа, завещание Максимилиана Александровича было исполнено. На протяжении длительного времени на месте захоронения Волошина не имелось надгробия - эту достопримечательность Крымского полуострова обозначал небольшой земляной холм, заросший травой. Установку каменной плиты провели почти полвека спустя после кончины поэта - в 1976 г. Поклонники творчества Волошина соблюдают особую традицию: в годовщину его смерти они поднимаются на горную вершину, чтобы отдать дань памяти своему кумиру.

Многие почитатели творчества выдающегося поэта говорят, что в этот день им удается увидеть Киммерию совсем по-другому - как бы глазами самого Максимилиана.

Последнее желание М. Волошина

Волошин успел оставить еще одну просьбу потомкам. Он просил приносить к могиле камни - самоцветы, гальку и другие, которые коллекционировал всю жизнь. Поэтому рядом с надгробием лежат целые россыпи различных камней, принесенных местными жителями и туристами. Многие люди наносят на камни надписи со своими мечтами. Они надеются, что дух Максимилиана, который умел воплощать в реальность самые смелые мечты и видел проявление божественного начала в земном мире, поможет и им претворить в жизнь их сокровенные желания и обрести гармонию с миром.

Испытайте фортуну и вы - не забудьте камушек!

Подведем итоги

Если у вас уже запланирован , посетите могилу Максимилиана Волошина. Пусть вас не смущает антураж - в этом месте ничто не напоминает о кладбищенской тематике. Удивительному человеку даже после смерти удалось создать вокруг себя атмосферу легкости и абсолютной гармонии с окружающим миром.

Да и кто знает - вдруг именно ваше желание, начертанное на камушке, исполнится. Благодаря прижизненному обаянию и гостеприимству Максимилиана Александровича.